Автопортрет с догом — страница 58 из 63

16

На работе ему ничего не дали. Все повысчитали, повытянули по копейке, даже еще должен остался. Толстый, с маленькой котеночьей мордочкой бухгалтер сказал ему, с удовольствием прищелкивая на счетах:

— Мы, Пудов, премию прогульщикам не выдаем? Не выдаем. За бездетность с тебя высчитываем? Высчитываем. А остальное мы у тебя за неотработанный отпуск взяли. Понял?

— Понял, — угрюмо сказал Пудов и взял бухгалтера за подбородок.

— Ну вы! смотрите у меня тут! — взвизгнул, не приподнимаясь, бухгалтер. — Я вас быстро отсюда вышибу!

Пудов ему по котенку все-таки съездил и, страшно озлобившись, пошел домой.

Даже напиться не дали. Напиться же было самое настроение. Ну что ж, придется позаимствовать у старухи.

Мать сидела дома на сундуке и со страхом глядела на него, словно уже что-то предчувствуя. Он стоял на пороге и ухмылялся.

— Ле-еш? — встревожилась и заерзала на сундуке старуха. — Ты чо, сынок? Дали что?

— Дали, — отрезал Пудов и пошел на нее, страшно растопырив руки. Он смахнул ее кулаком на сторону и раскрыл сундук. Старуха держала деньги в глиняном с отбитой ручкой кувшине, замазанном сверху алебастром. В каждую получку она вскрывала свой кувшин, докладывала сколько-нибудь бумажек и запечатывала опять. Она прикладывала даже к сырой замазке какого-то двуглавого орла, царскую медную монету. Давно он собирался пощупать эту старинную птичку, наконец он до нее добрался. Шваркнув кувшин об пол, Пудов подобрал бумажки и смял их в карман. Мать повисла у него на ногах.

— А-але-ош? — аж вскрикнула от удивления старуха. — Слы-ышь? Отдай деньги, сынок, на что они тебе… Я тебе на них костюм куплю али как у Ваньки Пятковского руба-а-ху… Отда-ай…

Он не отдал.

Целый месяц он беспробудно пьянствовал, спустил с себя плащ, часы, «москвичку», отдал за чекушку сапожную отцовскую лапу. Пропил даже материны приданные с кукушкой ходики и вышитую накидку. Николу-угодника он завернул в полотенце и пошел с ним к Вырихе. Та на икону не позарилась, но опохмелиться дала. Не позарился никто и на его глухой, без окон, сруб; как он его ни торговал, не дали ему за него даже половины.

Мать его домой пьяного не пускала, и он шел ночевать в свой холодный, недостроенный дом, на тощий пакляной мешок. Утром начинал снова. Страшный, опухший, слонялся он целый день по поселку, мацал с ухмылкою баб, приставал к маленьким пацанятам. Насилу уговорив детей поиграть с ним в орлянку, он «хлыздил», жульничал, перекладывал медь из руки в руку, спорил и кричал до хрипоты. Потом лез драться. Пацаны с визгом разбегались от него по заборам и хором дразнили его сверху:

— Рыбий Глаз! Рыбий Глаз! Красным задом напоказ!

Он гонялся за ними, но не догонял.

— Эй, Рыбий! Где ты свои брезентухи-та оставил? — спрашивал его с забора востроглазый татарчонок Мишка. — Говорят, ты их за орех выменял, э? Где?

На поселке уже знали о пудовских приключениях и звонили о них на каждом углу.

Пудов тут же трезвел.

— В лебеде! — огрызался он и сшибал Мишку с забора камнем. — В лонбарде заложил. За руп ше́зьдесят.

И он плелся в свою недорубленную хибару.

Наконец остановился. Уже ходил и косился на него участковый Пашка Синцов, приходил и выспрашивал что-то у старухи. Денег больше не было. Охоты не было тоже. Была злоба.

Опять он водворился на своем лежаке и тихо стал мечтать о мести. Она его понемногу забирала. Не то чтобы он раньше о ней не думал, нет, думка-то такая была, но думка какая-то неохотная и без предмета: вот взять бы сейчас колун, завернуть его в мокрую тряпку — и клюнуть кого-нибудь эдак в темя. Так, все равно кого. На всякий случай. Кирпичом тоже неплохо.

Теперь же, отлежавшись, он стал кое-что припоминать. Все прислушивался к тем ненавистным лесным голосам, звучавшим в нем, к тому сволочному, частившему без дела колоту, к стону идущей по пятам мошки. Особенно его мучили эти вонючие комолые кулачки, где-то он их раньше уже видел. Очень они показались теперь ему знакомыми, очень уж были знакомы эти прибитые, черные с синим, пальцы, толстые желтые ногти. Где-то совсем недавно он видел эти руки, эти загибающиеся книзу ногти с запекшимися подтеками с исподу. Угрявого длинного мужика он не знал да и злобы на него не держал. За такое ружье он бы и сам с кем хошь поквитался. Ясно, что ружье было длинного. Но эти… Особенно этот, комолый, да и тот, тихарь, с пайвой…

Он стал ходить по поселку и повсюду выискивать те знакомые руки. Стояла теплая сухая осень. Мужики высаживались по вечерам у бараков и стучали до темноты в домино. Пудов подсаживался к какому-нибудь столику, молча и терпеливо чего-то ждал. Потом вставал и шел к другому бараку. Хмуро следил он за игроками, засиживался с ними дотемна, прикидывал так и эдак. Ничего похожего ему пока не попадалось. Были, правда, одни, у Толстогузовского сына Петьки, но тот еще был пацан, да и какие-то у него на руках наколки, каких у того не было. Но искал он упорно, спешить ему было некуда. Ходил даже к водокачке и следил, развалясь, за набирающими воду мужиками. Но воду носили чаще одни бабы, и ходить к колонке он скоро перестал.

Наконец нашел. Вечером — за домино. То были руки резвого татарина Резвана, Пудов сразу признал их. Так же сгарбливал он свои подлые кулачки, пряча от мужиков карту, так же накладывал на ладонь свой пришибленный большой палец. Тот же визгливый, как бы лающий в нос голос, тот же частый вонючий дых. И главное, как Пудов разглядел теперь, те же хмурые, с вислыми голенищами сапоги с самодельными языкастыми головками. Эти сапоги б он узнал из тысячи.

Теперь понятно, почему эти руки ему так долго не попадались. Резван жил в своем доме на отшибе, имел кучу детей, кучу своих и жениных родственников, держал большое хозяйство. В поселке он появлялся редко, только иногда, в свободную минуту, вырывался он от своих татар и забивал с мужиками «козла».

Резван на шахте плотничал. Как и все настоящие плотники, он никогда не брал в руки молотка, а обходился одним топором, и, как все плотники, он вечно ходил с прибитыми по ногтям пальцами. Не глядя, он всаживал сотку с одного удара, выпускал изо рта гвоздь и забивал снова. Ножовка у него резала как бритва и шла в дерево сама.

Резван мешал карту. Нахально выставив свои горбленые кулачки, он долго ездил ими по столу, распускал кости по параниту и сгребал снова. Потом выставил дупля и, нагло пихнув Пудова ногою, спросил:

— Как, говоришь, здоровье?

— Да ничего, — ответил Пудов. — Не кашляю.

— Ну-ну. Сыграть с нами не хотишь?

— Да неохота чтой-то. Холодно. Да и на сон тянет.

И он пошел домой.

Мечты его теперь получили живое и даже как бы радостное направление, ему даже казалось, что тех двоих не было в лесу совсем, а был только этот наглый, всюду совавший свой нос Резван. И мстить он ему будет втрое.

Со своими мечтами Пудов отлеживался на лежаке недолго, обдумал все вскорости. Нож он отбросил сразу. Не то чтобы он боялся крови — со скотиной ему дело иметь приходилось, но идти с ним на человека он все-таки не решался, брезговал. В человека, он слышал, нож идет как-то уж больно легко, мягко, чуточку даже с полотняным крахмальным скрипом — легче, чем в теленка или свинью. Вот этой-то легкости и мягкости он и боялся. И этого боялся скрипу. К тому же нож обязательно разнюхают, ножи они разнюхивать умеют. А поджог… Ищи ветра в поле!

Он выбрал огонь.


Пробравшись этой же ночью в гараж, он достал из железного ящика жестянку с керосином и налил его, обливая руки, в бутылку. Бутыль он аккуратно поставил во внутренний карман пиджака — и только что не застегнул его (потом уже, усмехаясь себе, вынул ее оттуда и поставил в боковой). Прислушался. Все пробовал и никак не мог завести свою песню сверчок, скитался под гнилыми полами. Трепыхнула где-то цепью собака. Проскрипела и распахнулась дверь. Сонная сторожиха постояла немного на пороге своей сторожки, но выйти так и не решилась. Было хмуро и холодно. Дул ветер. Сторожиха заперлась снова.

Он наковырял еще щепкой старого солидолу, уложил его в толстую желтую бумагу (бумага была от бумажного мешка с цементом, который тут же стоял, подле ящика) и осторожно выбрался за забор.

Крупные, как соль, звезды катились по сентябрьскому небу и гасли где-то за лесом. Срывало последние листья, подмороженная с инеем грязь мешалась под ногами, как творог. Пахло яблоками и соломой.

Теперь оставалось ждать. Он спрятал свои припасы за сараем и тихонько постучал в окно. Мать долго приглядывалась к нему за стеклом и наконец впустила. Потянув спросонку носом, она проворчала:

— Носят тебя лешие по ночам… Ни себе спокою, ни людям…

Затем, уже в темноте, добавила:

— Пашка-то Синцовский опять наведывался, все об тебе интересовался. Вон бумажку на столе оставил… Пойдешь, ли чо ли?

Он промолчал.

Старуха еще долго шепталась и не засыпала на своем сундуке, потом все стихло. Дрогнул на стекле дождь.

17

Всю неделю лило не переставая. Задуманное приходилось откладывать со дня на день: все кругом было сыро, мокро, даже дрова в печке еле шаяли и дымили. Пошла осенняя слякоть. Целыми днями валялся Пудов на своем дерматиновом лежаке и проклинал погоду. Закинув руки за голову, он все смотрел на желтые, кривившиеся под дождем стекла и слушал голубиную возню.

Наконец дождь перестал. Обдуло все и высушило в два дня, опять стало тепло и душно, лето, казалось, вернулось насовсем. Высыпали по еловым полянам рыжики и волнушки, вышла на поля паутина. Опять выползли на дрова бабы и сели за «козла» мужики.

В сухую сентябрьскую ночь пробрался он к Резванову дому задами и подошел к окну. В доме уже все улеглось, лишь жмурилась у печи кошка да водили своими кошачьими глазами ходики. В кухне горел свет.

Нащупав деревянный засов, он открыл калитку, вошел в крытый просторный двор и прислушался. Где-то глубоко в утробе сарая копошились и падали с насеста куры и всхлопывал сонными крыльями петух. Брякнула колокольцем корова, прокатилась по стене мышь. Потом все успокоилось. Собаки у Резвана не было, а молодого дурковатого щенка Пудов загнал под крыльцо и заставил березовым чурбаком. Он прислушался снова. Все было тихо. Лишь поскрипывало на веревках белье.