– И чаще, чем хотелось бы, – согласился мистер Годфри.
– Так что же?..
– Ну хорошо. – И мистер Годфри глубоко задумался. – Пионы, – промолвил он наконец с видимым облегчением. – Пионы уже отцветают.
– Это он говорил?
– Да. И еще о том, что не надо разбрасывать ножницы где попало. Видимо, наслушался у садовника.
– Еще что-нибудь?
– Нет, пожалуй, не вспомню больше. Если придет в голову, я не замедлю вам сказать.
– Спасибо, мистер Годфри, это все, что мне было нужно. Мисс Робертсон, один вопрос…
– Роджер, – шепотом сказала Джейн в другом углу комнаты, – зачем он спрашивает, что говорил Танкред? Какой в этом смысл? Ты понимаешь?
– Думаю, да, – сказал Роджер, – хотя тут нет повода хвалиться проницательностью. Вчера вечером мне довелось подслушать, как инспектор разговаривает сам с собой, прямо здесь, в галерее. Ему следовало бы избавиться от этой привычки. Насколько я понял, дело в этом самом аспидном масле. Мистер Годфри о нем не говорил; викарий, я думаю, тоже не имел времени в этой суматохе подняться этажом выше и сказать: «Аспидное масло! Аспидное масло!» А это значит…
– Это значит…
– Значит, что сказать это было некому. Когда такие вещи происходят, следствию приходится менять свои планы на ходу. Это как с тем итальянским скульптором, который хотел высечь из мрамора фигуру в полный рост, но нашел трещину, и ему пришлось сделать ее лежачей. Он изваял юношу с урной, которую поддерживают три мальчика, а из нее вытекает река с рыбами и птицами; он изобразил там несколько нырков, лысух и поганку с ее выводком, так что в итоге все вышло наилучшим образом, а если бы трещины не было…
– Роджер, ради Бога!.. Что это значит?
– Это значит, – продолжал Роджер, – что если это некому было сделать, то об аспидном масле мог сказать только Танкред.
– Вот как, – сказала Джейн с некоторым разочарованием. – Мистер Годфри обидится, если узнает.
– Похоже, ты не уловила. Я бы и сам не догадался, но инспектор сделал себе несколько намеков. В этот момент Энни уже нашла Эмилию на полу в галерее.
– Как так?.. Погоди, ведь Танкред…
– Вот именно. Он был жив и разговаривал про масло, когда Эмилия уже была мертва. А это значит, что он умер позже и, надо думать, не по случайности.
– Я не понимаю, – сказала Джейн. – Когда позже? Как это – не по случайности?..
– Об этом инспектор мне не сказал, – сообщил Роджер, – но я попробовал представить сам. Смотри. Энни видит мертвую Эмилию и бежит в библиотеку за викарием. Она ведь не трогала и не переворачивала Эмилию, верно? Галерея на несколько минут остается пустой. Тем временем Танкред на весь коридор сообщает, что у нас плохо с аспидным маслом, и летит вниз. В галерее он встречается с кем-то, кто его убивает и подкладывает под руку Эмилии, чтобы изобразить случайную гибель. Прибегают Энни с викарием, потом приходишь ты, вы пытаетесь привести Эмилию в чувство и обнаруживаете Танкреда. Иначе говоря, Эмилия и Танкред не умерли вместе. У кого-то были особые причины убить попугая.
– Это какая-то нелепость, – сказала Джейн. – Кому это понадобилось? Кому Танкред мог так насолить? Конечно, он бывал надоедливым, но это же не повод…
– Не знаю, но инспектор, похоже, серьезно к этому относится. Я напомню, что у нас тут убийство и, насколько я понимаю, все под подозрением, все до единого.
– Кроме миссис Хислоп, – сказала Джейн. – Ее-то уж точно здесь не было.
– Кроме миссис Хислоп, – согласился Роджер. – Так вот, это значит, что если инспектор относится к чему-то серьезно, благоразумие советует нам относиться к этому так же. Один итальянский художник…
– Мисс Праути, – позвал инспектор, – вы не могли бы…
– Да, конечно. О чем вы спрашиваете?..
– «В особенности пегий иноходец со вс», – с выражением прочел Роджер, выходя из дома в галерею с записной книжкой в руках. – Нет, это невозможно, я ничего из этого не выжму. Что это за пегий иноходец? Почему он в особенности?.. Бедные мои записи. «Затем ее прокрывают один раз маслом из льняного семени и приготовляют в горшке». Дальше снова пятно. «Человеку приделывают журавлиные ноги», замечательно; «на тонкую нить подвешивают» – не разобрать, что подвешивают, – «а делается это четырьмя способами». Проклятье. Добрый вечер, викарий, что нового?..
– Я шел в библиотеку, – сказал викарий, – дописать проповедь на погребение, и остановился возле картины. Удивительно, сколько в ее сюжете сходства с нынешними обстоятельствами. Что вы о ней думаете?
– Ночью будет гроза, – сказал Роджер, поглядев на картину. – Это я могу утверждать с уверенностью. А кто ее автор? Конечно, мне говорили, но я забыл.
– Доминик Клотар, – сказал викарий. – Французский художник, начало восемнадцатого века. Весьма плодовитый художник, но «Прерванный праздник» его прославил, и свои последние годы, когда дарование, по выражению какого-то остроумца, покидало его вместе с зубами, он провел, продавая бесчисленные копии известной работы. Это одна из них, и не лучшая. А вы чем занимаетесь?
– Пишу статью об Эмилии, – сказал Роджер. – Вроде некролога, но не то чтобы некролог. Хотелось затронуть в ней некоторые общие вопросы.
– Вы рассчитываете ее опубликовать? – спросил викарий с некоторым сомнением.
– Может быть, в «Ежемесячном развлечении», – сказал Роджер, – а может, где-нибудь еще. Есть много изданий, неравнодушных к вопросам искусства, и в некоторых я желанный гость. Куда ни пишешь, везде можно вставить фразу «Констебл никогда не позволил бы себе подобного»; главное – помнить, в каких изданиях это похвала, а в каких порицание. Вы не могли бы взглянуть на то, что я набросал? Ваше мнение будет для меня драгоценно.
Викарий надел очки.
– Тут наверху нарисована рыба в цветах, – сказал он. – Кажется, это карп.
– Я еще не придумал начало, – пояснил Роджер. – Рассчитывал, что в библиотеке на меня снизойдет кроткое вдохновение сочинителей некрологов, но оно не снизошло. Представьте себе самое трогательное, самое плавное из всех вступлений, какие только бывают, и вообразите, что оно уже там, вместо плотвы. Кстати, это плотва.
– «Беспокойство, неразрывно связанное с ее художническим даром, – прочел викарий, – и контрастирующее с глубокой, придонной безмятежностью того круга сельских событий, в котором замкнулась ее жизнь и предметы ее вдохновения», гм, ну ладно. «Главное для нее во всем – это настроение: оно как луч солнца, внезапно преображающий обыденные вещи – мельницу, флюгер, человека в дверях; как артист, в знакомом монологе ставящий ударение на слове, которого мы привыкли не замечать; но она вынуждена облекать эти настроения телесной очевидностью, чтобы другие могли разделить их». Это очень мило, мистер Хоуден, но я боюсь, что очевидное несоответствие между пышностью ваших выражений и скромностью того, что осталось после бедной Эмилии, произведет не совсем тот эффект, на который вы рассчитываете.
– Сейчас уже не пишут «оплачем в ней погибшие надежды» и тому подобное, – пояснил Роджер. – Приходится выражать эту мысль другими способами.
– «Эта горячая даль летнего полдня, с пышными, вянущими венками из случайных трав, эти фантастические грабли, прислоненные…» Кажется, я не понимаю.
– У нее есть картина с граблями, – пояснил Роджер. – Эдвардс дал ей пару штук; она обещала, что не сломает. Потом все натыкались на них в самых неожиданных местах. Очень трогательное полотно.
– Пусть так, – пробормотал викарий и продолжил читать: – «Мне вспоминается легенда об одном итальянском художнике, которому предстояло украсить кладбищенскую стену историями о долготерпеливом Иове. Он заметил, что та сторона стены, где он должен был работать, обращена к морю, а потому всегда влажна и точится солью, приносимой морскими ветрами, и предвидел, что из-за этого его краски в скором времени поблекнут и истребятся. Поскольку все, что он мог противопоставить морю, были его предусмотрительность и искусство, он делал грунт из известки и толченого кирпича всюду, где собирался писать фрески, дабы сохранить свою работу в первоначальной свежести. Видевшие его работу по прошествии долгого времени, когда к былым утратам Иова примешались те, в которых нет утешения, – и еще большего времени, когда свет окончательно померк и на стене не уцелел никто, чтобы возвестить о нем, – видевшие это могли бы задуматься о разнообразии и недостаточности тех усилий, которые мы вкладываем в борьбу с забвением, равно как и о невозможности различить, где именно внушения неразборчивого тщеславия граничат с неистребимой и благородной жаждой бессмертия». Это хорошо сказано, очень хорошо, но не очень понятно, из чего вытекает.
– Вы думаете? – обеспокоенно сказал Роджер. – Мне это казалось очевидным. Хорошо, я посмотрю, как это исправить.
– Я уверен, вы все сделаете прекрасно, – сказал викарий, возвращая ему бумаги.
– Вы позволите мне заглянуть в вашу проповедь? В качестве ответного жеста. Вдруг я тоже буду вам полезен?
– Спасибо за предложение, но не стоит, – без воодушевления сказал викарий. – Она еще не дописана, там и сям вместо точных выражений стоят подпорки. В таком виде она не даст верного представления о том, что я намерен сказать, и замечания к ней не будут…
– Вы можете рассчитывать на мою скромность, – заявил Роджер. – Я буду аккуратен, как человек, танцующий на сырых яйцах. Ну, позвольте же мне, пока мы одни, – из меня не выйдет ни слова.
– Ну ладно, – решился викарий. – Держите.
– «Смерти больше не будет», – прочел Роджер. – Прекрасный выбор. Это в самом деле такое обещают?
– Добрый вечер, – сказала Джейн, входя из сада. – Я вам помешала? Эдвардс жаловался мне на природу; я сказала, что должна спешить, потому что вы меня ждете. Если не трудно, сделайте вид, что вы меня ждали, он смотрит.
– Привет, Джейн, – сказал Роджер. – Викарий написал замечательную проповедь на стих «Смерти больше не будет». Если он не против…
– Читайте, – сказал викарий, пожимая плечами.