Автопортрет с устрицей в кармане — страница 15 из 40

о сотоварищи, и хвалил ее живописность.

Осевший в этих краях по случайности, Сэмпсон не выказывал желания их покинуть и занимался изучением местных древностей с усердием, в котором совестливый уроженец Бэкинфорда нашел бы для себя укоризну. Он знал об истории нашей церкви много больше меня и, полагаю, больше викария. Он любил говорить, что наши предки, благочестивые не меньше нашего, были много смелее в духовной области и с твердым любопытством исследователя смотрели на многие вещи, коих мы сторонимся с детской боязнью и суеверным отвращением; я смеялся и заклинал его не заговаривать о подобных предметах с викарием.

Однажды днем я застал его показывающим человеку, мне незнакомому, главное украшение нашей церкви, резные хоры пятнадцатого века. Думаю, вы их хорошо помните. На спинках вырезаны высокие трилистные арки, а в проемах между ними – человеческие лица, среди которых много гневных и ни одного приветливого. По преданию, это ангелы Страшного суда. Их по двенадцать с каждой стороны; усердие мастера придало каждому взору особое выражение и каждому рту свои очертания. Я кивнул Сэмпсону издалека. Странным мне показалось, что, несмотря на ученость и обычную словоохотливость моего приятеля, я не слышал ни звука их разговора, словно они бродили вдоль хоров молча.

Вечером я навестил Сэмпсона и между прочим спросил, что за человек был с ним нынче в церкви. «Один старый знакомый», – небрежно отвечал он. Я не стал настаивать. Разговор тянулся вяло. Сэмпсон спросил, как продвигаются мои итальянские изыскания; я начал рассказывать… Вдруг Сэмпсон оборвал меня вопросом, не хотелось ли мне однажды бросить весь этот вздор и отыскать иное знание, способное дать истинную власть над вещами. Озадаченный, я спросил, имеет ли он в виду «те чудеса, что волшебство свершит» или хочет проповедать новые достижения положительной науки, еще не добравшиеся в наши края. Сэмпсон отмолчался. Я собрался уходить. На его столе я увидел лоскут бумаги, на котором быстрым почерком было записано: «Quae ad septentrionem sunt, ad evocandum proferuntur, quae autem ad meridiem, ad remittendum. Caute age».

– Что это значит? – спросила Джейн.

– То, что с севера, произносят, чтобы вызвать, – перевел мистер Годфри, – то, что с юга, – чтобы выпроводить. Будь осторожен.

– Ничего себе, – пробормотала Джейн.

– Ниже, – продолжал викарий, – было пририсовано нечто такое, что я приписал смелому воображению Сэмпсона или попытке запечатлеть дурное сновиденье. Приметив мой взгляд, Сэмпсон смял и убрал бумагу. Он провожал меня с видимым облегчением.

Поутру миссис Мур жаловалась, что ей всю ночь снились кошмары, что в трубе что-то выло – «как есть неприкаянная душа, если, конечно, позволительно в них верить» – и что ей духу не хватает сказать викарию о пропаже простыни. С утра у меня была что-то тяжелая голова: я вообразил было, как некто из воровского тщеславия проникает в дом, чтобы украсть простыню из-под викария; оказалось, однако, что миссис Мур вывесила ее сушить на заднем дворе, а когда вернулась ее снять, не нашла. Я сказал, что, верно, ее сорвало и что она непременно отыщется. «Дай-то Бог, – сказала миссис Мур, – это ведь одна из простыней его покойницы жены; не знаю, как и сказать ему об этом. А все оттого, что кругом водят кого не надо», – прибавила она с неожиданным ожесточением. Я спросил, о чем это она. «Да этот ваш Сэмпсон, – сказала она, – и тот немой, что к нему приезжал». – «Немой?..» – «Тот приезжий, которому он все показывал в церкви. Сам привез его со станции, сам отвез обратно, везде его водил и плясал вокруг него, как вокруг майского дерева, прости меня Господи. Они объяснялись знаками, разве вы не видели? Битый час ходили вдоль хоров, а этот человек все приглядывался к нашим ангелам, кивал и записывал в книжечку, уж не знаю что. Хорошо еще, я не сказала ничего лишнего, пока они были неподалеку, а то ведь немые читают по губам». Я пытался оправдать Сэмпсона, говоря, что не думает же она в самом деле, что Сэмпсон водится с людьми, способными украсть со двора у викария мокрую простыню, но миссис Мур стояла непоколебимо в своих подозрениях. Вопросы, по которым не высказался викарий, она считала свободными от христианства и подлежащими рассмотрению лишь с позиций правдоподобия и вероятности.

Я не видел Сэмпсона дня три и совсем забыл о нем; у меня были свои дела, да и казалось, что я начинал его тяготить. Но однажды под вечер он пришел сам. Шумные его приветствия и оживленность речей показались мне странными и напускными. Он не раз отвлекался от беседы, погружаясь в раздумья, и очнувшись, словно с усилием припоминал, что он тут делает.

«Скажите, что вы помните о Валерии Соране?» – спросил он безо всякой связи с предыдущим разговором.

«Что его ученость хвалит Цицерон, – отвечал я, – и что Августин цитирует из него два стиха, когда хочет осудить понятие язычников о единстве божества».

«А о его смерти?»

«Подождите минуту, – сказал я и взял из шкафа том Сервия. – Да, по решению сената он был подвергнут позорной казни, несмотря на свой трибунский сан, за то, что вопреки запретам разгласил тайное имя Рима. Это было неблагоразумно, поскольку давало врагам возможность вызвать божество, покровительствующее городу, как поступали сами римляне при осаде городов: Макробий говорит, что читал подобное заклинание в пятой книге Res reconditae Серена Саммоника».

«Да, конечно, – сказал Сэмпсон, слушавший меня с явным нетерпением. – А нет ли других рассказов о его смерти?»

«Говорят, что его казнил Помпей, к которому тот попал в плен на Сицилии, – сказал я, перелистывая Сервия, – если это тот самый Валерий. Во всяком случае Помпея сильно осуждают за выказанное им коварство».

«Это не то, – сказал Сэмпсон. – Я имею в виду, не сказано ли где, что Сорана преследовала и настигла… не совсем человеческая рука?»

«Вы хотите сказать, не отомстило ли почтенному антикварию растревоженное молчание? – спросил я, озадаченный и вопросом, и серьезностью тона. – То божество, что изображали с перстом, приложенным к губам?.. Кажется, никто этого прямо не утверждает, но я могу справиться…»

«Спасибо, – оборвал он меня, – не стоит; это праздный вопрос. Мне пора».

Перед дверью он замялся и попросил выпустить его черным ходом. Я проводил его и вернулся к себе. Странный разговор не шел у меня из головы; читать не хотелось; наконец я рассердился на себя и, решив заставить себя заняться делом, сел записать кое-какие мысли, касающиеся моего исследования. Уже совсем стемнело. Дойдя до строк: «…и если мы видим в его поэзии этот повсюду разлитый ясный дух несколько иронического любопытства и несколько насмешливого сочувствия, нельзя забывать о том, что…», я поднял голову. В саду мелькал какой-то свет. Я встал и прижался лицом к окну. Между яблонями виден был человек. Я узнал Сэмпсона. Держа фонарь высоко над головой, он на одной ноге тяжело прыгал вокруг яблони; свет колебался, ударяя в разные углы сада. Таким манером он сделал несколько кругов; я смотрел на него как завороженный. Он огляделся, махнул фонарем и несколько раз нараспев произнес одну короткую фразу на языке, которого я не узнал, а потом, прокричав что-то (мне послышалось «уходи»), бросился бежать в сторону церкви. На минуту сад остался пустым. Я еще стоял, прижавшись к окну. Помню, в это мгновенье я отчетливо понимал, что мне не следует этого делать и что, оставаясь здесь, я навлекаю на себя нечто, о чем пожалею. В саду было совсем темно. Я было решил, что человек или животное, преследовавшее Сэмпсона, ушло назад. Вдруг в глубине сада, у корней яблони, что-то забелело. Я пригляделся. Это была простыня. Не знаю, в какой момент она там появилась. Я решил, что ее занесло сюда ветром и что надо сказать об этом миссис Мур. Тут простыня начала двигаться. Она выгнулась горбом, словно гусеница, и опять опала. Когда она распластывалась по земле, я мог поклясться, что под ней ничего нет. В несколько приемов она приблизилась настолько, что я различал на ее краешке монограмму покойной жены викария. Простыня, тихо ползущая по ночной росе, – это было почти смешно. В очередной раз, когда она приподнялась особенно высоко, я увидел под ней человеческие очертания – руки, плечи, голову. Что-то в этом человеке было не так; я никогда не видел такого, да и простыня мешала понять, в чем дело, но наконец я сообразил. Его лицо было вывернуто к лопаткам. Я видел, как простыня втягивалась и опадала на том месте, где у него был рот. Она снова рухнула, уткнувшись краем в корни той яблони, вокруг которой скакал Сэмпсон. Минуту она лежала тихо – казалось, она обнюхивает землю, – а потом свилась жгутом и с неожиданной быстротой, извиваясь, всползла на дерево. Тут я услышал стук в дверь и оглянулся. В следующее мгновение простыня пропала; тщетно я ее искал; сад лежал темный и тихий.

За дверью была миссис Мур. Она пришла спросить, не видел ли я, куда викарий подевал очки и черновики своей проповеди (он собирался говорить на стих «Вот, это будет тебе покров для очей пред всеми»; женские моды его беспокоили, он хотел укорить их прихотливость). Я поторопился ее выпроводить и запереть дверь. Я не мог совладать с собою, отказывался верить своим глазам и боялся не верить своему разуму. Насилу я опомнился. Поутру я отправил Сэмпсону записку с каким-то мальчишкой, справляясь, все ли у него в порядке. Он кратко отвечал, что все хорошо.

Через несколько дней мне пришло письмо от Харрингтона, известного всякому, кто интересовался историей оккультного знания. Он помнил меня по Оксфорду. Зная обычную его церемонность, я удивился небрежному слогу его письма. Он писал, что такого-то числа приезжает в Бэкинфорд по настойчивому приглашению Сэмпсона; что, зная о Сэмпсоне лишь то, что было очевидно из его письма, он не принял его всерьез, однако в новом письме Сэмпсон сделал несколько намеков на вещи, важность которых мало кто мог оценить так, как Харрингтон; что Сэмпсон упоминал обо мне и потому он, Харрингтон, рассудил за лучшее справиться у меня, что это за человек и как к нему следует относиться. Трудно было понять, тревога ли затронутого честолюбия сквозит в его тоне или что-то иное. Я тотчас ответил ему, представив Сэмпсона как человека серьезного и без склонности к розыгрышам.