Рассуждая в «Веселой науке» о театре, взвинчивающем зрителя и заставляющем его устремить взор к идеалу, Ницше говорит о компенсирующей роли искусства: оно дает буржуа эрзац-удовольствие, иллюзию осуществления жизни, исполненной подвигов и страсти. Миллер проводит ту же мысль в самом начале «Черной весны»: «Вне воздуха улицы – все искусственного происхождения, то есть литература»[246]. Ущербное искусство замыкает потребителя в пределах его субъективного «я», дает возможность избежать риска травматичного самоосуществления, компенсируя его иллюзией. Оно, по мысли Миллера, намеренно разделяет силой эффектной художественной формы жизнь повседневную, построенную на прагматизме, и жизнь воображения (приключения). В результате последняя, лишившись материального основания, слабеет, становится бесплодной, беспомощной детской фантазией. Поэтому рожденное ею искусство, вызывающее массовые сентиментальные переживания, не изменяет старый дряхлеющий мир, а, напротив, служит ему самой эффективной поддержкой, примиряя невротического человека с тем окружающим культурным пространством, которым он недоволен.
В «Черной весне», как и двух других романах «парижской трилогии», Миллер-повествователь неоднократно намекает на свои сверхчеловеческие способности, на связь с высшим космическим разумом, принадлежность к высшей расе и называет себя «гением». Перефразируя знаменитое позерское высказывание Оскара Уайльда[247], он заявляет: «Мне абсолютно нечего предъявлять миру, кроме своего гения»[248]. В этих словах, уже давно превратившихся в расхожий штамп, безусловно, сказывается самоирония повествователя[249]. И все же автопародийность Миллера, выставляющего себя позером, без стеснения декларирующим собственную гениальность, вызвана вовсе не намерением принизить собственный образ. Миллер скорее стремится обнажить банальный смысл, который культура в ее массовом варианте вкладывает в понятие «гений», лишая его тем самым всякого значения. Намеренно используя штамп, привычный ярлык, разоблачая его, Миллер вместе с тем поразительно серьезен[250]. С одной стороны, он высмеивает статус «гения», с другой – словно не замечает собственной иронии. Эта двойственность существенно расширяет понятие «гений».
Миллер понимает фигуру «гения» в духе Ницше, Ранка (фактически давшего психоаналитическое истолкование идеи Ницше) и Вейнингера. В «Рождении трагедии» Ницше описывает гения как личность, способную в творческом акте преодолеть собственное субъективное начало, слиться с всеобщей волей и уподобиться мировому творцу[251]. Ницшевский гений являет людям дионисийское, трагическое (всеобщее, нерасчлененное) начало мира в новых индивидуальных образах. Тем самым он оправдывает жизнь как эстетический феномен и предлагает новые ценности. Гений у Ницше в «Рождении трагедии» – прообраз его сверхчеловека.
В свою очередь, Отто Ранк, опираясь, безусловно, на идеи Ницше, в книге «Искусство и художник» также использует понятие «гений», отождествляя гения с творческим типом. Гений у Ранка творит из сферы коллективного. Он выражает всеобщую волю в индивидуальном усилии и тем самым меняет застывший образ коллективного. Художник-гений фактически принимает на себя роль Бога: его личная воля, являясь воплощением воли всеобщей, трансформирует последнюю, влияет на ее движение[252].
Миллер последовательно развивает этот комплекс идей, заявленных Ницше и разработанных Ранком. В его представлении художник-гений отличается от невротика тем, что готов принять свое «я», то есть бессознательное, а значит, и космическую волю. Приняв ее, гений перестает быть тривиальным невротиком, пассивным, неосознающим себя объектом мировой воли. Он не подчиняется ей слепо, а управляет ею. Это уже не биологическая, слепая, иррациональная воля, а воля художественная, индивидуальная, исходящая из глубины человеческого «я». Гений начинает творить новую реальность, новые ценности и перспективы жизни. Соответственно, прежние ценности, трансцендентные и обезличенные, им отвергаются. Он создает собственный мир, воплощая всеобщее (волю) в индивидуальных, осязаемых образах. Миллер заявляет: «Но даже в жизни беспутного гения наступает момент, когда он должен подойти к окну и выблевать лишнее. Если ты гений, ты просто обязан это сделать – хотя бы для того, чтобы построить маленький, понятный, твой собственный мир, который не лопнет, как пружина в испорченных часах»[253].
Миллер-персонаж отвергает все внешние ценности, все проекты разума и, покинув пространство цивилизации, поднимается на гору подобно Заратустре у Ницше, чтобы в одиночестве обрести свое «я»: «А теперь я прощаюсь с вами и вашей святой цитаделью. Теперь я ухожу, чтобы сесть на вершине горы и подождать еще десять тысяч лет, покуда вы продираетесь к свету. Я хочу, чтобы хотя б только в этот вечер вы приглушили свет и убавили звук громкоговорителей. В этот вечер я хотел бы хоть немного поразмышлять в покое и тишине. Я хотел бы ненадолго позабыть о том, что вы роитесь в ваших пятнадцатицентовых сотах»[254].
Характеризуя в романе самого себя как «гения» и выводя конкретные черты собственной гениальности, Миллер, вне всякого сомнения, опирается на идеи еще одного мыслителя, связанного с немецкой философской традицией, – Отто Вейнингера (1880–1903). В книге «Пол и характер» (1903) Вейнингер подробнейшим образом разрабатывает тему «гения» и «гениальности»[255], уточняя и переосмысляя идеи Ницше. «Гений» Вейнингера, замечает по этому поводу А. И. Жеребин, «не безумец и не аморалист, как у Ломброзо или Макса Нордау, а носитель кантианского этического сознания, переосмысленный в этическом плане сверхчеловек Ницше, преодолевший физиологическую тварность „человеческого, слишком человеческого“»[256]. Миллер, как вейнингеровский «гений», по сути, стремится к тому же самому – к преодолению собственной субъективности, всего сугубо человеческого и к абсолютной свободе от материальной действительности.
Предваряя сопоставление концепций Вейнингера и Миллера, следует в первую очередь обратить внимание на сущностные различия. Миллеру, вне всякого сомнения, должен был показаться чуждым вейнингеровский утопический идеал «аскетической мужественности»[257]. Автор «Тропиков» изображает себя кем угодно, но только не аскетом. Его собственная гениальность сопряжена с «мудростью тела», идеей, восходящей к Уитмену и Ницше, хотя жизненный творческий инстинкт Миллер, как мы уже отмечали, не сводит к чистой телесности или материальности. Другим важным отличием является постоянная ирония и, что принципиально, самоирония, к которой прибегает Миллер и которая дистанцирует его от вейнингеровского «гения»[258], наделенного исключительно серьезным отношением к собственному «я», собственным взглядам, собственному прошлому.
И все же в данном вопросе взгляды Вейнингера и Миллера (реализованные в «Черной весне») имеют гораздо больше сходств, чем различий. «Живущий в стихии божественной истины, – пишет о вейнингеровском «гении» А. И. Жеребин, – он заключает в себе целый мир и характеризуется Вейнингером как „универсальная апперцепция“, „живой микрокосм“ или „концентрированный универсум“»[259]. Эта сверхточная характеристика в нашем случае требует комментария. «Гений» у Вейнингера способен жить в других людях, вмещать в себя все многообразие жизни. «Творчество гения, – замечает Вейнингер, – всегда направлено к тому, чтобы жить во всех людях, затеряться в них, исчезнуть в многообразии жизни…»[260]
Генри Миллер как личность и как герой-повествователь «Черной весны» в полной мере наделен данным свойством. Обретя себя, став самой жизнью, он обретает вместе с тем ее многовекторность, то качество, которое Эмерсон и Ницше называли «богатством». Отсюда – его многоликость, способность растворять свое субъективное «я» в чужом опыте, полностью сродниться с другим: «Я никогда не жил какой-то одной жизнью, жизнью мужа, любовника, друга. Где бы я ни был, чем бы я ни занимался, я всегда вел множество жизней. А потому, какую бы из них я ни выбрал в качестве собственной истории, все они будут потеряны, утоплены, нерасторжимо спаяны с чужими жизнями, чужими драмами, чужими историями»[261].
Умение вмещать в себя многообразие жизни позволяет вейнингеровскому «гению» быть предельно восприимчивым к окружающей реальности и находиться, по выражению автора «Пола и характера», «в самых близких, интимных отношениях к вещам»[262]. Гений замечает все мелочи и различия, будучи, согласно Вейнингеру, не столько восприимчивым к ним чувственно, сколько духовно[263]. Миллер, как мы помним, крайне внимателен к вещам, их внешнему облику, их границам, мнимым и подлинным, их разнообразию, которое зиждется на вовлеченности в единый поток жизненной силы. Поэтому его восприимчивость можно аттестовать как «восприимчивость духовную», о которой рассуждает Вейнингер. Миллер, как уже отмечалось, постоянно говорит о необходимости принимать мир во всем его многообразии и отказывается разделять вещи на главные и второстепенные. Все жизненные явления значимы для него в равной степени.