[645]. В конце первой части «Бизара» Хануман и Юдж слушают старика, который вдохновенно философствует: «Жизнь бессмысленна, – наконец изрекал он, и мы с Хануманом кивали. – Вы читали Кьеркегора? Почитайте! В жизни нет смысла, у нее нет причины, сама жизнь – следствие случайного совпадения чисел, или, если хотите, букв, цветов, красок, в ней есть что угодно, кроме смысла»[646]. В одном из писем матери Юдж читает фразу, которая ему запоминается: «…жизнь устроена так глупо, как будильник, стрелка выпала, и не можешь сказать, который час»[647]. Образ будильника без стрелки отсылает нас к эпизоду из второй части романа Уильяма Фолкнера «Шум и ярость», где фолкнеровский Квентин также оказывается не в состоянии разгадать замысел жизни; он убеждается в ее глупости, несправедливости и делает символическую попытку остановить ее течение, оторвав стрелки от циферблата. Стрелки оторваны, но часы все равно продолжают работать, жизнь идет своим чередом, игнорируя этические усилия человека.
Мир создан не в соответствии с человеческой логикой, и потому все попытки навязать ему смыслы, отстоять ценности, добиться целей обречены на провал. Миллер в своих романах неизменно издевается над американской мечтой, но в то же время осуждает доктрины, стремившиеся исправить мир[648].
В «Бизаре» все усилия, предпринятые персонажами, оказываются напрасными. Даже тщательно продуманные авантюры и махинации заканчиваются неудачно. Герои либо теряют деньги, либо попадают за решетку. Мир совершенно равнодушен к их усилиям. Дольше всех в достижении своих целей упорствует гуманист мистер Винтерскоу. Он пытается восстановить старый замок, восстановить смыслы, организовать монастырь и коммуну, систематизировать реальность, измерить ее человеческими мерками. Символическое значение приобретает в романе анекдотическая история с паркетом[649]. Мистер Винтерскоу намеревается снять паркет, положить обратно и для пущей точности заставляет Юджа пронумеровать каждую дощечку. Они покрывают паркет специальным пластиком, начинают долгую работу, отмечая дощечки буквами и цифрами. Однако случайное появление литовских рабочих, ничего не знавших об этой затее, обнуляет весь труд. Пластик оказывается скомкан, а буквы размазаны. Систематизировать, упорядочить пространство почему-то невозможно, и герой философски сетует: «К сожалению, в этом мире сплошной беспорядок. <…> Человек бессилен. Человек никогда не справится с этим. Никогда!»[650] Уклоняющийся от соблюдения этических императивов мир несправедлив к человеку, но персонажи Андрея Иванова, подобно персонажам Миллера, принимают это и отказываются от желания что-либо менять. «Мир спасать! А кому это нужно?»[651] – задается вопросом Хануман.
Демонстрируя тщетность всех рациональных попыток усмирить, познать, подчинить мир, персонажи Генри Миллера и Андрея Иванова констатируют внечеловеческий характер замысла вселенной. Они отвергают антропоцентрическое видение мира или хотя бы гуманистическое и представляют себе реальность без человека, вне человека, осознавая человеческую историю как короткий этап в существовании вселенной. Миллер в романах «парижской трилогии» и в «Колоссе Маруссийском» постоянно задается вопросом о характере замысла вселенной, пытается проникнуть в него интуицией, воображением, передать его многослойными мифологическими сюжетами, нередко предлагая пародийные версии антропогенеза[652]. Персонажи Андрея Иванова не предпринимают усилий, чтобы проникнуть в этот внечеловеческий замысел, однако они также задаются подобными вопросами: «До нашего появления на этой убогой планете, – рассуждает Юдж, – чертова Вселенная существовала целую вечность. После нас будет существовать столько же»[653].
Представление о непостижимости мира, о внечеловеческом замысле заставляет центральных персонажей в романах Миллера и Иванова прийти к выводу о том, что в основе сущего присутствует некая сила, воля, пронизывающая человека и все вещи, отчего мир всегда видится изменчивым, становящимся. И Миллер, и Иванов прибегают к общему способу репрезентации этой бестелесной энергии, раскрывая ее техникой каталога, чередования вещей и действий. Каталоги часто возникают в урбанистических зарисовках романа «Тропик Рака»: «Сен-Сюльпис! Толстые колокольни, кричащие афиши на дверях, мерцающие алтарные свечи… Площадь, которую так любил Анатоль Франс, – бормотание, доносящееся из-за алтаря, плеск фонтана, воркующие голуби, хлебные крошки, исчезающие словно по волшебству, и глухое урчанье в пустых кишках»[654].
Андрей Иванов в «Бизаре» каталогизирует предметы: «У них были семьи, по нескольку семей на каждого, дети, кредиты, квартиры, машины, работы…»[655] Однако еще чаще он вводит в текст перечни действий: «Растить траву, пропалывать ивовый сад, бродить коридорами замка, выплескивать воду из окон, бесконечно латать крышу, переставлять посудины, бросать уголь в топку, выгребать шлак, выплескивать воду»[656]. И у Миллера, и у Иванова каталоги, перечни предметов и действий ставят целью ослабить материальное и обнаружить спрятанную в дискретных формах жизни волну, движение, энергию, которая их порождает[657].
Эта сила и есть подлинное начало вселенной и всех ее проявлений. Проблема лишь в том, что повествователи у Миллера и у Иванова дают этой силе разную оценку. Миллер восторгается ею как источником удовольствия и вселенской мудрости, в то время как Юдж Сидоров ужасается ею и воспринимает как злую волю, тупую биологическую силу, заражающую человека грехом и разлагающую его: «Иногда самые незатейливые предметы внушали ужас: за ними маячила судьба, рок, предопределение и что-то вроде того»[658].
Обнаружение воли у Генри Миллера и у Андрея Иванова есть ключ к разгадке замысла. Но познать ее и окончательно проникнуть в замысел можно, лишь совпав с ее движением, открыв ее при этом в себе самом. Персонажи Миллера и Иванова в какой-то момент оказываются подхвачены общим движением жизни. Миллер-персонаж, становясь дионисийским танцором, движется к всеобщему, к своему глубинному «я», постоянно превращаясь в доисторического человека, полукозла-полутитана[659], преодолевает изолированность, очерченность индивидуальным, включаясь в замысел. Он теряет ощущение себя как высшей формы и приобретает чувство, что он – физическое тело среди подобных тел, форма среди других форм. Миллеру кажется, что он утрачивает собственную биографию и даже имя.
Нечто подобное происходит с персонажем Иванова. Приближаясь к сущности жизни в самом себе, он постепенно деиндивидуализируется, обезличивается, становится физическим телом, предметом среди других предметов. Работая моделью для начинающих художников, он приходит к ясному осознанию этого процесса: «Меня рисовали девушки и мальчики. Я был этим очень доволен. Прежде всего, тем, что был всего лишь материал. Физический объект. Повод для ковыряния карандашом. Такой же как кувшин, бюст, чучело. Безымянный»[660]. Юдж теряет собственную идентичность и даже имя, превращаясь в одного из многих[661].
Деиндивидуализация, обнуление, утрата персонажем свойств, игнорирование императивов привычной этики имеет в романах Генри Миллера и Андрея Иванова религиозный смысл. В данном контексте принципиален общий литературный источник, на который оба писателя, выстраивая путь своих персонажей, ориентируются. Это «Божественная Комедия» Данте. Текст Данте, представляющий модель человеческого пути и развития истории, имел, как известно, огромное значение для литературы европейского модернизма, и многие крупные авторы, такие как Конрад, Элиот, Паунд, Джойс, Каммингс, строили свои тексты и даже творческую эволюцию, ориентируясь на сюжет «Божественной Комедии». Генри Миллер и Андрей Иванов не стали исключением. Э. Йонг трактует этапы творчества Миллера как путешествие Данте по загробному миру, начавшееся в Аду («Тропик Рака») и закончившееся в Раю («Колосс Маруссийский»). Миллер-рассказчик вспоминает Данте и цитирует его главным образом в романе «Тропик Козерога». Герой совершает путешествие в сферу предсуществования жизни, к бессознательному, к воле, к изначальности, символом которой становится его жена Мона: «…я видел слово „Надежда“, насаженное на вертел, – вот оно обжаривается, истекая жиром, непрерывно вращаясь в глазнице третьего глаза. Я слышал невнятное бормотание ее грез на давно забытых языках, сдавленные вопли, гулким эхом отдающиеся в мельчайших трещинах, стоны, хрипы, вздохи облегчения, свист рассекающих воздух плетей»[662]. Миллер демонизирует Мону, уподобляя взаимоотношения с ней дантовскому погружению в Ад, в отчаяние, в область, где теряется почти все субъективное, этическое, и в том числе надежда на спасение.
В ключевых романах Андрея Иванова («Путешествие Ханумана на Лолланд», «Харбинские мотыльки», «Бизар») герои-рассказчики (Юдж Сидоров, Борис Ребров) по мере развития сюжета погружаются в личный Ад, в кошмар первоначала, лишаясь этики и субъективных свойств. Они совершают движение от одной безысходности к другой, всякий раз почти достигая предела отчаяния. Но, достигнув его, неизменно делают шаг в новый мир, который, возможно, станет их Чистилищем. Юдж в конце романа «Бизар» бежит из датской тюрьмы на свободу, а Ребров – из оккупированной Эстонии в свободную Швецию.