Автор и герой в лабиринте идей — страница 65 из 69

Различия в отношении к телу, к его потребностям, разделяющие Генри Миллера и Андрея Иванова, связаны с представлением обоих авторов о взаимоотношении субъекта и мировой воли. Миллер избирает путь ницшеанского героя, дионисийского танцора, «гения», «гиперборея», сверхчеловека. Актуализируя в себе мировую волю, всеобщее, он обретает способность ею управлять и, меняя мир, открывать новые ценности. В свою очередь, персонаж Андрея Иванова не в состоянии направить движение воли и пассивно следует ее течению: «Если жизнь неумолимо жестока, почему я не могу быть жестоким тоже?»[663] – задается вопросом Юдж. Он заражен тем самым пессимизмом, который Миллер усматривал в своих современниках-модернистах и который он сам решительно отвергал. Миллер начинает «Тропик Рака» с пересказа идей своего друга Бориса: «Рак времени продолжает разъедать нас. Все наши герои или уже прикончили себя, или занимаются этим сейчас. Следовательно, настоящий герой – это вовсе не время, а отсутствие времени»[664]. Андрей Иванов открывает «Бизар» похожими рассуждениями. Это цитаты из писем матери главного героя: «Время опять изменилось. Оно меняется, ты знаешь. Время всегда разное. <…> Это закон. Закон суров и всегда на стороне Силы. Надо переждать. Будем терпеть»[665]. Своей подруге-художнице Юдж вполне в духе Миллера объявит: «И мои знакомые тоже <…> либо сдохли, либо свихнулись»[666]. Однако Миллер находит альтернативу трагическому принятию судьбы. Его роман и его творчество, по сути, ответ такого рода фатализму.

Сопоставительный анализ произведений двух авторов, выявление сходств и различий их поэтики позволяет нам сделать вывод, что важная линия американской литературы, связанная с фигурой Миллера и восходящая к Г. Торо и У. Уитмену, неожиданно обнаруживает себя в современной русской прозе, хотя серьезным образом трансформируется, замыкаясь в границах литературы и утрачивая присущий ей оптимизм.

IV. Алексей Георгиевич Аствацатуров: путь ученого

Алексей Георгиевич Аствацатуров (1945–2015) – филолог, литературовед, германист – принадлежит к поколению ленинградских (петербургских) ученых-гуманитариев, которое сформировалось в конце 1960-х. Сегодня имена таких блестящих филологов, как академик А. В. Лавров, член-корреспондент РАО Т. В. Черниговская, профессора и доктора наук Ю. А. Клейнер, Л. В. Зубова, Т. В. Рождественская, М. В. Рождественская, Е. Г. Рабинович, Л. М. Ивлева, хорошо известны в научном мире. Это поколение внесло серьезный вклад в науку, и сегодня его представители являются неоспоримыми экспертами в своих профессиональных областях[667].

1960-е годы, как известно, во всех отношениях были шумными. Мир раскалялся от политических, социальных, идеологических конфликтов, локальных войн, студенческих революций. Для нашей страны это время тоже было непростым. Растянувшееся на десятилетие разоблачение Сталина, Карибский кризис, отставка Хрущева, освоение космоса, первые процессы над диссидентами, введение войск стран Варшавского договора в Чехословакию, военный конфликт с Китаем – все это происходило на фоне «оттепельных», почти либеральных настроений, ошеломляло, требовало незамедлительной реакции. Эпоха сама предъявляла новые общественные, философские и этические вопросы, требовала разрабатывать новые методы в науке, открывать новые грани художественной реальности.

Когда отец поступил в ЛГУ, хрущевская «оттепель» постепенно сходила на нет, уступая место новым заморозкам. Однако ее инерция, ее настроения в советском обществе по-прежнему сохранялись. Особенно среди студенчества. В те годы на филфаке ЛГУ учились те, кто так или иначе оставил след в литературной жизни Ленинграда – Петербурга: будущие поэты, прозаики, переводчики и литературные критики В. Б. Кривулин, В. Л. Топоров, Е. А. Игнатова, Е. А. Шварц, С. Г. Стратановский, С. С. Гречишкин, Б. Ю. Улановская, М. Д. Яснов, Е. А. Звягин. Они не просто учились вместе, не просто встречались в аудиториях на лекциях, не просто курили в перерывах между парами. Их связывало нечто большее – стремление к интеллектуальной независимости, которое каждый из них по-своему демонстрировал. Они организовывали независимые семинары, кружки – научные, литературные, где неизменно царила атмосфера полубогемной свободы, где ниспровергались признанные авторитеты советской культуры. Обсуждались новинки западной литературы, самиздат и книги тех авторов, российских и зарубежных, о которых в официальных местах было не принято говорить (Мандельштам, Пастернак, Ахматова, Гумилев, Кафка, Керуак). Алексей Аствацатуров на несколько лет стал частью этого круга, погрузившись в атмосферу интеллектуальной и философский вольницы. Он увлекался левой мыслью, читал Т. Адорно, Г. Маркузе, М. Хоркхаймера, спорил с друзьями по поводу Лукача, высмеивал преподавателей-ретроградов, восхищался Тарковским и Вайдой, хранил дома самиздат, пил кофе в «Сайгоне», сочинял стихи, подписывал письма в защиту диссидентов. Но все-таки основным в его жизни оставалась наука. Именно в ней он стремился сохранить внутреннюю независимость и только с ней связывал свои интеллектуальные поиски.


Качество сильного ученого во многом зависит от его учителей, от той научной традиции или среды, которая его формирует, из которой он вырастает и с которой в итоге вступает в единоборство. И чем сильнее такая традиция, тем, безусловно, значительнее его вклад в науку вне зависимости от того, принимает он эту традицию или отвергает.

Мне, поступившему в ЛГУ в середине 1980-х, филфак напоминал курсы иностранных языков, где заодно читались общефилологические дисциплины. На западные отделения (английское, немецкое, испанское) поступали главным образом затем, чтобы выучить иностранный язык и подыскать потом оплачиваемую работу: переводчики (военные и гражданские) и экскурсоводы «Интуриста» в те годы очень неплохо зарабатывали. Во второй половине 1960-х, когда отец поступил на филфак, ситуация была несколько иной. Филфак постепенно прагматизировался, но его атмосфера по-прежнему сохраняла присущий дореволюционному университету академизм, ориентированность на научное знание. Академический контекст, в котором оказался студент Алексей Аствацатуров, было принято называть ленинградской филологической школой. Школа не имела внятных методологических установок, но впечатляла яркими именами. Еще были живы и работали классики русской филологической науки: В. М. Жирмунский, М. И. Стеблин-Каменский, М. П. Алексеев, В. Я. Пропп, О. К. Васильева-Шведе, Б. Г. Реизов, П. Н. Берков. Русскую литературу читали Д. Е. Максимов, В. А. Мануйлов, Г. П. Макогоненко, Б. Ф. Егоров, зарубежную – В. Е. Балахонов, М. Л. Тронская, Е. И. Клименко. Классическую – А. И. Доватур, Я. М. Боровский. На филологическом факультете проводил занятия Е. Г. Эткинд, литературовед, стиховед, переводчик, чьи лекции пользовались неизменной популярностью и собирали большие аудитории. Но безусловной легендой тех лет был профессор Г. А. Бялый; он вел спецкурс, посвященный Достоевскому, на который собиралось столько народу, что даже огромный актовый зал филологического факультета не мог вместить всех желающих.

Ученые, преподававшие на филологическом факультете, демонстрировали самые разные подходы к проблемам языка и литературы, но их исследования и лекции объединяла строгая установка на поиск научной истины, желание выработать универсальное видение проблемы, которое могло бы стать основной интерпретационного консенсуса. Диссертации, кандидатские и докторские, защищались поздно, уже в зрелом возрасте и даже ближе к пенсии. Над книгами, статьями и учебниками работали годами, нередко десятилетиями, добиваясь предельной основательности и точности. Но пожалуй, главным качеством подлинного ученого тех лет считалась его универсальность, которая предполагала широту интересов и энциклопедизм, понимание не только узкопрофильных проблем Представители ленинградской филологической школы в этом смысле ориентировались на своих учителей, которые занимались научными исследованиями в те годы, когда филология был наукой, а не системой наук, как сейчас. Образцом для Алексея Георгиевича Аствацатурова в этом смысле был академик В. М. Жирмунский, работавший одновременно в области истории литературы, поэтики, стиховедения, лингвистики, востоковедения. Тем не менее процесс специализации науки, ее разделения на различные области, к тому времени уже слабо связанные друг с другом, постепенно захватил гуманитарное знание, в частности филологию.

Существенно и то, что многие в этом академическом сообществе обладали безупречным эстетическим вкусом – тем свойством, которое всегда отличало ленинградского (петербургского) интеллигента. Вкус есть эстетическое чувство, единовременное ощущение культурной традиции в ее высоких проявлениях. Он складывается из усвоенных шедевров мировой культуры. Именно вкус, живое ощущение эстетической силы художественного памятника как органического целого, а не просто знание о нем как о тексте, делал ученого подлинной личностью и подлинным учителем. Мой отец, как и его учителя, в полной мере обладал этим свойством, безусловным эстетическим вкусом, сохраняя его и отстаивая его необходимость в ту эпоху, когда это понятие стало вроде как неуместным, неактуальным и ассоциировалось с эстетическим ретроградством. И, кроме того, его научные интересы, как и интересы многих его учителей, поражали своим разнообразием: философия, эстетика, поэтика, история литературы, антропология, музыка.

Свой путь филолога Алексей Аствацатуров выбрал самостоятельно: его никто к нему не подталкивал, ни школа, ни семья. Родители, Георгий Николаевич Аствацатуров (1909–1984) и Елена Алексеевна Керженцева (1917–1996), были врачами, высококлассными специалистами, оставившими после себя учеников. Они воспитывали сына в лучших традициях советских интеллигентных семей: поощряли его интерес к литературе, к классической музыке, искренне надеясь, что эти увлечения не помешают сыну стать хорошим невропатологом или хирургом. Когда сын сообщил им о своем желании поступать на филологический факультет, они были слегка разочарованы и все же, уважая его выбор, не стали отговаривать.