Автор Исландии — страница 30 из 96

– Немецкие самолеты прилетали из Норвегии. А у них были очень мощные бинокли, у англичан-то.

Эйвис приставляет кольцо к глазу и смотрит на окрестности сквозь давний брачный союз, давнюю войну. Затем убирает его от глаза и глядит на Гвюдмюнда в профиль. Эти щеки – какими они кажутся дивно мягкими! И эти пятна румянца. Она вспоминает, как он покраснел зимой в Большой гостиной, когда Хоульмфрид с Камней сказала, что он влюблен в нее, в Эйвис. Тогда эти пятна у него пропали. Ох уж эта корова глупая с Камней! Она позволяла, чтоб парни разглядывали ее на кладбище за фотографии актеров. В конце концов у нее собрались все фотографии актеров, какие только имели хождение на Болоте. А потом она сказала, что ее мама продала их во Фьёрде. Правда, Гейрлёйг сказала, что Маульмфрид просто обменяла их на овсяную муку. Герда сказала, что красные пятна на щеках Гюмми[74] – это засосы. Эйвис пристально следила за ними всю зиму. Она более-менее убедилась, что они не увеличиваются. Что бы там ни говорила эта корова. Иногда она сосала собственную руку: под стеной, в кровати, сама себе оставляла засосы. И они всегда через пару дней пропадали. «Если влюблен, то это по-другому, – говорила Хоульмфрид. – У него же во Фьёрде девушка есть». Неужели это правда? Нет, она врала столько же, сколько жрала, эта жирная задница коровья, которая на Болоте разъедалась, а в школу осенью приходила недокормленная.

– Один самолет они подбили во Фьёрде. Но он от них ушел. Это из-за него то судно с нефтью пошло на дно.

Школьный учитель. Он им все-все рассказал. Про сирену воздушной тревоги в школе, и как занятия продолжались в подвале, и как его брат потерял правую ногу на взморье при последнем воздушном налете. Единственное завоевание немцев в нашей стране: двенадцатилетняя нога… Она снова посмотрела на его щеки. Нет, пятна все такие же. В Копенгагене они не увеличились. Они не изменились с тех пор, как она ходила с ним в Болотную хижину весной. Герда по пути свернула, и они только вдвоем осмотрели старый хутор. Дом ее детства. Он осматривал хижину слишком тщательно. А она рассматривала его. Каждое его движение отдавалась у нее сердцебиением. Она мало помнила из тех четырех лет, что провела в Болотной хижине. Помнила только, как мама родила Сиггу, вон там, в углу. А в этой кровати спали дедушка с бабушкой. «Смотри, какая короткая!» Она попробовала прилечь на кровати, но ей пришлось подобрать колени. Он не смел взглянуть на нее, а смотрел на улицу в старое окно, на долину, разделенную на четыре части, которая невнятно бугрилась в плохо отшлифованном грязном стекле. Она подождала, пока он взглянет, как она лежит на кровати, затем сдалась и произнесла: «Для меня слишком уж короткая, хе-хе». Он обернулся, и их взгляды встретились. Он: «Да, жизнь была… – пятна на его щеках растворились в сплошной зардевшейся красноте, глаза скользнули вниз по ее телу: – …короче в старину». Они не смеялись, ведь никто из них не услышал, что он сказал. Затем он отвернулся и снова стал смотреть на вымершую долину.

Эйвис еще внимательнее разглядывает обручальное кольцо. «Хрольв». «У» пропущено. Почему? Гвюдмюнд все еще обозревает окрестности сквозь бойницу. Она:

– Спасибо за открытку.

Он вздрагивает от неожиданности, смотрит на нее.

– Ты ее получила? – и он снова зарделся.

– Да, она вчера пришла, – она улыбнулась.

– Я не знал, что почтальон так быстро обернется, – он смотрит на кольцо в ее руках.

– Да, – она смотрит на улицу.

– Я думал, она не дойдет.

– Да. На улице было очень жарко?

– Да, первые два дня было двадцать пять градусов, потом однажды температура поднялась до двадцати шести. А затем три дня подряд было двадцать градусов. А в последний день – целых тридцать два.

Им стало слишком жарко в этом доте. Гвюдмюнд снова покраснел. Зачем он снова все это ей говорил? Ведь в той открытке и так все написано! И он еще больше вогнал себя в краску, сказав:

– У вас окот хорошо прошел?

– Да, да.

Ему хотелось говорить о чем угодно, только не об этой открытке. Он уже пожалел о том, что послал ее, едва успев выйти из здания почты. Не спал ночами. Да как ему такое в голову пришло? А сейчас ее папаша наверняка все прочитал. После скрупулезного перечисления температурных показателей недели и краткого обсуждения летней светлоты на этой широте он закончил свое послание дерзкими словами:

«Однако я уверен, что Иванова ночь у тебя будет еще светлее. – Гвюдмюнд».

Как ему такое вообще в голову пришло! А это пришло ему в голову, когда он сидел за маленьким письменным столом у раскрытого окна гостиницы в полночь и смотрел на медно-зеленые крыши Копенгагена. Он знал, что в прежние века купцы покрывали крыши своих домов медью на те средства, которые нажили на торговле с Исландией, – а сейчас эти крыши напоминали ему холмы родины. У них был тот же холодный бледно-зеленый цвет, как и у исландских горных склонов, когда ночное небо до половины заполняет фьорды и долины и приглушает каждый цвет и каждый звук, до тех пор, пока все не обращается в тишину и штиль. На копенгагенские крыши пала исландская летняя ночь. И он был в ней. С ней. Один миг. А потом увидел, что он облек это в слова, в одно предложение в конце открытки с изображением Круглой башни. Неиспорченный молодой юноша. Он был слишком хорош для этого мира, слишком хорош для собственного тела. Его разум стыдился того, что творила его рука. Его лицо краснело перед быстро высыхающими синими чернилами. Но рассудочность одолела его. Покупать вторую открытку – расточительство, а не посылать ту, что он уже написал, – мучение. Почему он не мог написать «у вас» вместо «у тебя»? Тогда бы все было безупречно: нейтральная весточка ученику от учителя. И почему он сдуру не переправил это?

– А открытка у тебя была очень красивая, – сказала она.

Он вновь вспыхнул. Этот юноша – просто маяк какой-то. На самых дальних мысах любви стоял Гвюдмюнд, словно маяк, вспыхивающий через равномерные промежутки близ моря, бушевавшего в ней. Он указывал для Эйвис путь.

– Да, Круглая башня очень красива. Она насчитывает в высоту тридцать четыре метра восемьдесят сантиметров. И на нее можно въехать в повозке.

Он только и мог разговаривать что об одних фактах. Школьный учитель. Сплошные факты. Все остальное накапливалось у него на щеках: все те кровокипящие чувства, которые он так и не выразил в словах, устремлялись на его щеки, словно лавовые потоки под ледником. Эти вечные красные пятна – засосы.

– Ты влюблен? – спросила она.

И пятна тотчас исчезли.

– Влюблен?

– Да.

– Я…

Она не посмела дольше смотреть на него, на этот пожар у него на лице. Они оба стали смотреть из дота в светлую мирную Иванову ночь, и на небесах перед ними сейчас разыгрывались новые битвы. Немецкие и английские самолеты.

– Не знаю… Наверно… наверно…

Как ему удалось это сказать? Если посмотреть на глаз Эйвис в тысячекратном увеличении, становилось заметно, что в блестящем зрачке отражалась падающая бомба.

– А как ее зовут?

Что? Если посмотреть на глаз Гвюдмюнда в тысячекратном увеличении, становилось заметно, что в блестящем зрачке отражалась падающая бомба.

Он повернулся к ней. Она повернулась к нему. Их взгляды встретились, и они увидели в глазах друг друга столбы дыма, поднимающиеся в тех местах, где упали бомбы. Эти совершенно неправильные бомбы. Он не ответил: не знал, что сказать. Она смотрела на кольцо, которое держала в пальцах. Смотрела на битвы минувшего, которые, как и эта, зиждились на чистейшем недоразумении. «Хрольв». «О», – подумала она. И откуда-то из недр времени прилетела недостающая «у» и вонзилась ей в спину как стрела.

– Виса! Поди глянь! – кричит мальчик вниз из входного отверстия. – Глянь, что Резвый нашел!

– Данни! Прекрати! Мне отдай! – слышится голос Герды.

Эйвис сует кольцо в карман штанов, и они выкарабкиваются из дота. Городской мальчик Данни с гордостью показывает им старый перепачканный журнал, шаловливо улыбаясь, и кладет его на землю. Страшилище с Болота сидит в вереске, чешет лошадь и бросает в их сторону:

– Придурок.

Они склоняются над похабным журналом пятнадцатилетней давности, страницы которого склеились от сырости. Кобель резв, возбужден, он вывалил язык, он доволен всеми своими открытиями, он коротко тявкает Мордочке, которая не смеет взглянуть на картинки в журнале; она отбивается от группы, словно подросток, павший жертвой травли, бредет на каменистый холм и смотрит в сторону Хельской долины, а затем возвращается и ложится недалеко от Герды и лошадей. Учитель снова и снова краснеет – на этот раз над раскрашенными черно-белыми фотографиями грудастых сорокалетних англичанок. Они поднимают руки и щупают собственные груди. На одной фотографии мужчина в белом халате. Он вкладывает грудь в какую-то новомодную завинчивающуюся штуковину.

– Они иностранки! – раздается голос мальчишки. – За границей женщины голышом ходят!

Эйвис с каменным лицом рассматривает все эти груди – все эти страницы, пробудившие страсть, которая дала ей жизнь, – и наблюдает, как на щеках Гвюдмюнда снова проступают засосы. Он листает журнал и читает на обложке: «The British Cancer Society»[75].

– Они болеют, – говорит он.

Молодежь уже ушла – когда я наконец добираюсь до дота, утомленный трехчасовым напрягом. Журнал лежит на мху, раскрытый. Я сажусь возле него. Какие Марточки симпатичненькие! Я листаю журнал. Раньше женщины были симпатичнее. Они не одевались в мужскую одежду и были во всех отношениях более плотскими. Из этих линий можно было вычитать детей! А в доме престарелых все эти ночнорубашечные нянечки были либо жирными форельками из рыбного садка, либо сушеными-пересушеными тресковыми кожами-чешуйками. И у некоторых из этих последних на руках были мужские мускулы. Что может быть некрасивее мускулов у слабого пола! Вот моя Бриндис была в самый раз. Она – единственный тип женщин, к которому я в жизни испытал слабость, хотя мне так и не удалось выяснить, слаба ли она на передок. Милые-приземленные-деревенские – вот мои женщины. Честные женщины. Да! Которые приехали в столицу работать в ресторане, в гостинице, в книжной лавке. И, чтобы мне удалось заловить их, они к тому же должны были быть еще и распущенными. Я никогда не владел искусством «заводить» женщин. Они сами должны были мне отдаваться. Разумеется, в силу этих причин мой выбор оказывался довольно-таки ограниченным. Но все же кое-кто мне попадался: какая-нибудь девица из обслуживающего персонала родом из сельской местности, которая была не прочь по-городскому перепихнуться с аккуратным, лысым, близоруким литератором, у которого времени в обрез.