В первые годы своего хозяйствования он любил прогресс, купил трактор и долгими ночами спал и видел, как поставит под своей дерновой крышей бетонные стены, – а сейчас он был выходцем из девятнадцатого века в новой техногенной эпохе. Динамо-машинка оказалась последним куском новой эры, который он смог заставить себя проглотить. И хотя грех Йоуфрид на хейди подарил ему земельные угодья, – угодья внутри него замерзли из-за того же английского выстрела. Говорят: кто не похоронит своего отца, всю жизнь потом будет его откапывать, – а у Хроульва в душе копать было невозможно: лопата застревала. Разумеется, Йоуи навязал ему и сенокосилку, и сеноворошилку, и прицеп – и тут он решил, что с него довольно. «А сейчас-то он себе еще и дерномолотилку завел, и получилась у него каша, от которой прямо понос пробирает: у меня от этого винегрета из машин сенокосных на Болоте аж кишки вспучило!»
Те времена были перекрестком старой и новой эпохи. В Исландии на протяжении тысячи лет пропитание возили лошади; тракторы пришли на каждый хутор только в послевоенные годы, и автомобили были еще не у всех фермеров. На улицах поселков и горных дорогах каждый день встречались две эпохи: молочный фургон замедлял ход, встретившись с гужевой повозкой. В голове шофера звучали американские шлягеры, а фермер пел римы о Серли Рейдссоне. Бородатые старцы до своей конфирмации ходили в море на открытых лодках, а нынешние конфирманты ходили в туалет на высоте 10 тысяч метров. Хроульв хранил верность старой сенокосилке, в которую запрягал своего Белого. Как он может бросить такое сооружение, которое послужило ему всего каких-то двадцать три года? Ему была противна вся эта механизация, наползающая со всех сторон: все эти карданные валы, все эти веялки, затягивающие в себя все на свете: собак, котов и даже человеческие руки.
И вся эта дичь, словно болезнетворный туман, наползала из узких фьордов вглубь страны. Он видел ее из своего трактора на высокогорной пустоши над фьордом: порой торговый городок весь заволакивало сизым дымом, который он выпускал из своих заводов. Городское поселение. Он этого термина не понимал. Там все сидят друг у друга на головах; туны – величиной с почтовую марку, а из скотины – разве что какой-нибудь глупый куренок. Если человек не владеет хотя бы одной высокогорной пустошью – то он пустой человек! А сейчас они себе еще и стиральные машины завели! Он их видел в кооперативе, но никогда с ними не разговаривал – с этими тщательно вымытыми людьми, носившими фабричную одежду. Рыбаков и раздельщиков рыбы он еще понимал, а вот «банковских служащих», которым платили жалованье за то, что они на деньгах спят!.. Чем все эти люди занимаются? Средь белого рабочего дня он натыкался посреди Поселковой улицы на взрослых мужиков. По дороге домой застывал перед старым автомобилишкой, остановившимся посреди узкой дороги, ведущей в горку, с рокочущим двигателем и дверью нараспашку: за рулем почтенная дама-свитерница. «Что здесь стряслось?» – «Я на тормозе стою. А они на электростанцию пошли». И все это нам, фермерам, тащить на своих плечах! Всех этих людей. Всю эту рабочую силу, требующуюся только для того, чтоб удерживать машину на месте! Куда катится эта страна?! Это были, пожалуй, самые нелегкие полчаса в жизни Хроульва, удивительнейшее зрелище: он увидел, как машина просто так остановилась на горке! Мы – я и Бог – вместе решили устроить так, чтоб он никогда в жизни не узнал слова «летний отпуск».
И все же Фьёрд был просто праздником по сравнению с Рейкьявиком. Чем там люди вообще занимались-то? Продавали и покупали друг у друга! В то время как мы по воскресеньям в поте лица возились с рыбой и овцами, они делали променад в выходных костюмах в одно длиннющее воскресенье целый год напролет. Хроульв никогда не бывал в столице, но видел фотографии в газетах, открытки: все, кто не стоял на углу улицы в шляпе, стояли на постаментах в белых халатах, а некоторые вообще нагишом. Это все зарубежное влияние. Они хотели как за границей. С точки зрения Хельской долины, все другие страны были всего лишь разными названиями одной и той же глупости: Заграница. Хроульв был патриотом. На его душе был вытатуирован лозунг молодежных организаций времен его зеленой юности: «Все для Исландии!» Его вполне устроило бы, если б внешний мир состоял только из океана вокруг Исландии. «А это всяко лучше, чем море народа, соленое от пота! А еще им приходится иногда истреблять самих себя, чтоб совсем с ума не сойти». Если б можно было сказать, что этот человек с лавовым сердцем когда-нибудь любил, – то любил он свою страну и все, что в ней живет. Самые счастливые часы своей жизни он проводил в овчарне, где мог произносить перед своим племенем целые речи, словно самый настоящий вождь. Адольф в хлеву. Каждую черную овцу забивал. Поддерживал чистоту расы. Да… Овцы были лучше людей, потому что они молчали и следовали за ним. Хроульв – вечный исландец: холодный, молчаливый, а в жилах течет лава. И в сердце такого человека вторглась сухопутная армия Британской империи и вверила ему воспитывать свою дочь – дитя войны, лишившее его мира, – а затем пожинать все эти английские фунты, которые были присланы ему на ее имя в сам день победы: тогда началась его личная война. И она продолжалась до сих пор. Эта дурная бесконечность, пожиравшая его душу и до сих пор стоящая у него перед глазами каждый день: эти совершенно английские глаза в хлеву, за обеденным столом, на чердаке. Эта война отняла у него жену и троих других детей: Йоуфрид, эта слабая нестойкая душа, измученная молчанием мужа, целыми годами без слов и регулярными изнасилованиями в сарае, наконец покинула свое изможденное тело после нескольких попыток возместить появление этого «дитяти войны» новыми детьми: это были Хейдар, оставшийся в Хель, некая калека Сигга, умершая на третьем году жизни, некий красавец Грим, а затем девочка, окрещенная посмертно. А через два месяца после нее умерла и сама мать. «Это все из-за того, что ему на тракторе поехать приспичило, – говорили по сельскому телефону, потому что «это ж додуматься надо: везти грудного ребенка на тракторе через хейди, вот она языком и поперхнулась». Смерть троих детей да еще два тайных выкидыша – это было чересчур для одной женщины. Она слегла. Пришла смерть и забрала ее – а перед этим Йоуфрид слегла на полмесяца. Она умерла утром на Пасху 1950 года. Причина смерти: Жизнь. Тридцатидевятилетняя женщина, измученная до крайности, измочаленная игрушка в руках судьбы. Все заметили, как эта великая радость жизни быстро подлетела на катафалке. Хроульв обнаружил Душу Живую сидящей над дочерью и держащей ее за руку – пока рукопожатие не остыло. Фермер только что вернулся из хлева, он тяжело сопел, а старуха обернулась, посмотрела на него, а потом отступила. Мужик занял ее место, напустил на глаза парадно-выходные слезы, взглянул на спящих детей, затем поцеловал жену в недавно остывший лоб, снял с нее кольцо, положил в карман. Вот зараза, опять хоронить – а сегодня ночью первая овца окотилась!
Хроульв – это я.
И все же она была красавица – девочка Эйвис, дитя зарубежных влияний, с румянощеким, но глуповатым лицом матери, подшлифованное и облагороженное английскими аристократическими генами, которые в ином случае породили бы очередную некрасивую костлявку, и она бы потом так и бродила, посинев от холода, по студеным комнатам своего деревенского поместья, если бы не исландское молоко. Эйвис взяла от обоих самое лучшее. Лицо девушки из хижины на высокогорной пустоши, светлогрудой нимфы, было очерчено четкими прямоносыми чертами, и на нем были темные глаза – такие глаза сами по себе могли бы обеспечить ей и учебу в Оксфорде, и каникулы в Брайтоне, и место в первом ряду в Королевском Альберт-Холле, но сейчас каждое утро смотрели на четыре вымени, а каждый вечер – на бескнижную долину за окном. Эйвис Хроульвсдоттир. Айвис Овертон. Лондонская девушка, заточенная в молчании и мраке. А он должен был показать ей, научить, что такое жизнь, как она тяжела, как ничего нельзя добиться, не поработав, не натрудив руки. Он вступил в собственную запоздалую войну с британской армией. А она была военнопленной.
Эйвис встает из-за стола. Непонимание и неуважение, которое Баурд проявил к личному секретарю ее отца, на время лишило его блеска. Она идет за отцом. Сгребать сено. Свежескошенное. Мальчик за ней. А старуха скрывается в курятнике. Остаюсь я с Баурдом. И тут наш «советник» заухал по-совиному:
– Как с ним сложно! – говорит он.
– Это точно.
– А вы с Хроульвом родственники?
– Ну… не совсем.
– Как вас зовут?
– Эйнар Йоуханн Гримссон.
– Ага. Эйнар Йоуханн Гримссон. И вы здесь живете.
– Нет, я живу в Рейкьявике, на Сельтьяртнарнесе.
– А ведь точно, вы же писатель, который… которого он…
– Да. Совершенно верно.
– Да-да. Простите. Я думал, вы гораздо старше.
– Да?
– Ну… вот я… Значит, писатель? А какие книжки вы написали? Вы уж извините меня, я же шесть лет в Норвегии был. За отечественной литературой не следил.
– Да. Я не уверен, что вы о них слышали. Самая известная – пожалуй, «Отель “Исландия”», потом «План», «Свет умиротворения» – это моя первая книга, ее сейчас немногие знают.
– Нет, я… В общем, я только недавно оттуда, я там учился, в Сельскохозяйственном училище в Осе.
– Да? И каких писателей сейчас читают в Норвегии?
– Ну, Гамсуна. Практически ни о ком больше не говорят, только о Гамсуне. Люди с ним не во всем согласны. Конечно, он landsforrædder[81], и читать его приходится только украдкой. Чтобы никто не узнал, хе-хе…
– Да? Значит, вы его читали?
– Да. И я скажу вам – Гамсун как писатель великолепен. Этого у него не отнять. Хотя в политике он и принял не ту сторону. Но такое случалось и с другими. Например, с некоторыми нашими писателями. Их угораздило встать на защиту Сталина или даже Гитлера, даже когда те стали дружить. Полезные идиоты. Но как говорится: Poetical wit, political twit[82]