Автор Исландии — страница 35 из 96

– А что за болезнь?

Что-то типа овечьей простуды, а точнее – болезнь легких.

– Они простудились? Оттого, что их недавно остригли?

Я смотрю на него. Восьмилетний светлоголовик с новехонькими кроличьими зубами. Через год он опубликует свой первый рассказ.

Мы видим, как Баурд, вне себя от злости, выходит из молочной в светло-коричневой рубашке с закатанными рукавами, держа мокрую куртку в руках, загоняет мальчишек в машину, сам садится за руль и едет вниз, в болото. Кобелю наконец удается окончательно подмять Мордочку под себя, он быстро насилует ее, а затем как молния устремляется вдогонку за джипом по колее. Мордочка одно мгновение колеблется и смотрит ему вслед: не побежать ли и ей? – а затем замечает, что хозяин вышел из коровника, и, поскуливая, устремляет взгляд на него. Хроульв провожает глазами автомобиль, а затем смотрит на шоферов, которые стоят во дворе, скрестив руки. Они ему знакомы.

– И это, по-вашему, работа?

Затем он входит в дом, а собачка за ним. Из коровника появляется Сыр, и выражение лица у него весьма плесневое.

Что делать вождю, если его народу грозит уничтожение?

Хроульв заперся в овчарне и почти весь день сидел там. Кроме трех баранов-производителей у него там кормились две годовалые ярки, последняя овца, которая уже несколько дней грипповала, и двое ее ягнят. Это была Харпа. Овчарня располагалась чуть к югу от дома: красивое строение, и все же недостаточно просторное, чтоб вместить человеческую злость. Вокруг нее тун был красным.

Овцы разбрелись по всей территории вокруг хутора, за озером и высоко на горных склонах, и на то, чтоб собрать их, ушел весь день. К вечеру они все уже были на платформе грузовика и отчаянно блеяли. Недавно остриженные, тощие на вид. Более двухсот человек, предназначенных к отправке в газовые камеры, под дружелюбной исландской версией немецкой свастики. Эйвис слегла на чердаке с какими-то коликами в животе, что бы это ни было, а мы с Гримом все лежали у окна и наблюдали, как уставшие от беготни пастухи перекрикиваются, а потом садятся по машинам. Шотландский кобель описал последний круг вокруг грузовиков и для верности помочился на десять колес.

Старуха из кухни зовет внука, и он упрыгивает вниз по лестнице. На верхний этаж доносится запах выпечки. Я поворачиваюсь к Эйвис, которая смотрит на меня из-под одеяла сквозь полуприкрытые веки.

– Ты себя плохо чувствуешь? – спрашиваю я.

– Да.

– Да! – отвечаю я, лишь бы не молчать, и присаживаюсь на кровать Хроульва. Честно признаться, ума не приложу, как мне быть. Снизу, сквозь открытый лестничный проем, я слышу Баурда со товарищи: все они вдруг зашли на кухню. Проголодались, болезные.

– Не желают ли любезные гости немного оладий и кофе? – слышу я старухин голос. Эта добрая душа добра со всеми, она выше всего. Они благодарят и совершенно явно занимают места.

– А где Тоурд? Он не будет, что ли? – спрашивает один из них.

– Нет, – жестко и решительно отвечает Баурд.

– Хорошие у тебя оладьи, – раздается чей-то голос.

– Да, и кончаются быстро. Когда их такие работяги, как вы, глотают.

– Бабушка, а можно мне одну? – спрашивает мальчик.

– Э, нет, ступай-ка ты пока наверх, пусть люди поедят, они же устали, овец нам загоняли.

Хроульв вышел из овчарни. Он слышал, как они заводили машины и отъезжали. Весь караван стоял в ложбине у дома; он остановился там, когда мальчик подбежал ему наперерез и пригласил всех на оладьи.

Фермер прошел к дому через тун, тяжело ступая. Тут он услышал блеяние и заметил машины. Они стояли там, словно фыркающие кони под низким серым небом за домом, и из них шел черный выхлопной дым. Фермер остановился и бросил быстрый взгляд на озеро. Оно было серым и неспокойным. Там на дне лежали кости его сына. И вдруг он задумался: а не достать ли их оттуда? Раньше такое не приходило ему в голову. Похоронили они пустой гроб – истеричная глупость! – а пастору ничего не рассказали. Пустой ритуал, и охота была на него время тратить! Причем в самый погожий день лета, хух! «Сам решай, что тебе делать. Придешь на похороны, если не сочтешь за труд», – сказала тогда Йоуфрид с редкой решимостью. Он был против этих похорон, но все равно на них пошел. Сидел там над пустым гробом. Это была просто намешка над таким выдающимся мальчиком. Маленький рыжеволосый Хейдар с лицом отца с неподдельным интересом ухаживал вместе с ним за овцами уже на четвертом году жизни. В десять лет он был уже состоявшимся фермером и собирался к озеру посмотреть, что случилось с овцой: там над дальним заливом он видел трех воронов. Он никому ничего не сказал, просто хотел показать отцу, какой он понимающий: надо спасти овцу. Старуха, Душа Живая, последняя видела, как он с Мордочкой пошел по моховине при мороси, когда выносила кашу в курятник, – а больше его и не видели. Рыжие волосы были стерты с географической карты жизни. Его поглотило озеро. Собака пришла во двор с мокрой шерстью и мокрой галошей в зубах. Они вдвоем несли ее на кладбище: его отец и Эферт, сделавший гроб, который они опустили в могилу – пустой гроб в землю.

Хейдар Хроульвссон. 1935–1946.

Хозяин Хельской долины пошел дальше к дому, нерешительно. Ну что за черт! Как будто он в собственных владениях гость! Боится – а чего? Увидеть их в последний раз. Он пересек двор. Он услышал из-за окна кухни человеческие голоса. Вот зараза; о чем эта старуха вообще думает! Этих разбойников в моем доме угощать?!

Грузовик с платформой стоял последним в веренице, решетки на нем были задвинуты. Они узнали его. Они столпились в задней части платформы, призывно просовывая морды сквозь прутья. Они узнали голос. Да, он услышал это. Они увидели надежду. В этом блеянии буквально слышался плач. Он подошел к ним и сам себе не поверил: когда он погладил свою Искорку по морде и она замолчала и взглянула на него своими блестящими глазами. Он ощутил сырость: у него увлажнились глаза. Точнее, один глаз. Тридцать лет назад он обморозил левый глаз, собирая овец на Широкодолинской хейди, и временно ослеп на него; а правый глаз сейчас ронял редкие слезы. Они возникали как будто из ниоткуда горячим потоком: словно старый пересохший источник, который снова начал увлажнять мхи. Честно говоря, он сейчас толком не знал, как ему держать себя. Кажется, за все свои горно-холодные дни он до сих пор никогда не плакал.

Он пошел вдоль борта грузовика, гладя их одной рукой по мордам, а другой рукой вытирая глаз, – а потом вдоль фуры. И в ней блеяние стало громче, словно они почувствовали сквозь стенку машины, кто к ним пришел. Раздался топот и стук, когда они в отчаянии стали биться в стенку головой и рогами. Он прошел вперед фуры. «Русский джип» стоял там с включенным двигателем. Хроульв слегка нагнулся к бензиновому теплу, вылетавшему из выхлопной трубы, заглянул в заднее окошко, но крыша была из парусины, а окошко из пластика, и к тому же грязное, и он не увидел, сидит ли кто-нибудь внутри. Но он заметил, что дверца с другой стороны открыта и из нее в серое небо летит белый дымок. Он снова зашел за джип, немного постоял, словно его одолело внезапное сомнение, а потом вновь прошел вперед, к открытой дверце. Юноша на вид лет двадцати пяти, с несчастным лицом, худощавый, со спутанной копной волос, довольно-таки убогого облика, сидел почти что за рулем, с одной ногой в дверном проеме, и курил сквозь открытую дверцу сигарету. Он поднял глаза, и их взгляды встретились.

– Ну что, Тоурд, на тормозе стоишь? – сказал Хроульв, напирая на имя.

– Я… мне ничего тут не изменить.

– Не изменить, хух. Да уж, от тебя изменений не дождешься.

– Я… мне за это платят. Тут без разницы: я или… или кто-нибудь другой.

– Эх, да, пожалуй, без разницы: ты или вообще никого. Я уж думал, ты там подох.

– Ээ… Нет…

Хроульв молча смотрит на юношу, и на мгновение воздух как будто нагревается на один градус: (было шесть, стало семь) – воздух между ними возле распахнутой дверцы «русского джипа», мотор которого хрипит и временами постукивает сквозь блеяние у них за спиной. И все это на краю туна под вечер; и кулики-сороки тихонько обступили их и смотрят.

Тоурд высасывает из сигареты последние искры и слегка хулиганским жестом выкидывает окурок в траву. Хроульв провожает его полет взглядом и долго смотрит на него: слабая искорка в зеленой траве. Затем подходит к нему и гасит, наступив ногой. От него веет каким-то уму непостижимым покоем – когда он возвращается, не глядя на Тоурда, и идет назад вдоль каравана машин. Овцы возобновляют свое отчаянное блеяние. Фермер подходит к фуре сзади и пытается отпереть дверь, но не может: он с такими замками обращаться не умеет. В его спокойствии появляется намек на замешательство, – но он снова обретает полное равновесие, когда подходит сзади к грузовику и отвязывает заднюю решетку. Овцы – громко блеющие и удивленные – стоят на задней части платформы, но не решаются спрыгнуть. Хроульв берет одну из них за голову – это была Шапочка – и стаскивает ее с машины. Остальные устремляются за ней. Он смотрит, как прыгает стадо: одна приземлилась плохо, и он помогает ей встать, – и в растерянности разбегаются по туну, все так же блея. Его лицо подрагивает от потрясения чувств. Мол, какого черта я творю – и все же я это сделаю!

За его спиной появляется фигурка, переминающаяся с ноги на ногу, – но фермер ее не видит, – это юноша: он весь вывернулся, руки в карманах, он не знает, как ему еще повернуться, и наконец произносит:

– Папа… Папа, ты…

У этих слов какое-то особенное старинное звучание. Хроульв разворачивается и врезает ему, опрокидывает на землю:

– Не зови меня папой, Тоурдишка – хух!

Паренек лежит в траве, а фермер подходит к нему большими шагами, поднимает за шкирку и отвешивает правым кулаком тумака, разбивает губу в кровь. Тот опускается на четвереньки и уползает от своего отца на тун, словно косматая овца, плюющаяся кровью. Рыжебородый – за ним и дает ему мощного пинка под зад.

– Ребята, хватай его! Он взбесился! – орет Баурд.