Они увидели, как стадо потоком хлынуло мимо окна кухни, сразу повскакали с мест и разделились: кобель и мальчишки побежали загонять овец, а шоферы набросились на фермера. Тоурд сел в траве, держась за губу и испуганно озираясь. Он заметил свою бабушку в окне парадной гостиной. Седовласая голова виднелась за стеклом, отражавшим серое небо.
Глава 20
Йоуфрид была знаменита на четыре сислы: на юге у Лагуны и на севере на Равнине. Если бы Высокогорье имело свою представительницу на всеисландском конкурсе красоты, то этот титул достался бы ей: мисс Исландское Высокогорье. Наша Йоура из Болотной хижины.
Она была человеком приземленным, хотя ее прическа и парила в облаках, на ее лице бушевали буйные исландские ветра, а в глазах направление ветра было переменчиво. Некрасивой ее нельзя было назвать. Ее даже можно было назвать весьма симпатичной, если тот самый ветер дул в соответствующем направлении. По натуре она была легкой и жизнерадостной, но не наделена такой терпеливостью, как ее мать – Душа Живая. Ее лицо также не было похоже на ту выразительную железную маску, которую носила старуха: оно было невыразительным, обыкновенным, по-девчачьи чистым, со светлым лбом, румяными щеками: есть где разгуляться ветру.
Она была светло-русая, и волосы у нее могли быть разными: по праздникам они считались волнистыми, в другие дни были просто-напросто спутанными: каждый день – словно безалаберно составленный отчет о событиях минувшей ночи. Иногда – затылок плоский, в волосах запутались травинки. Она была привлекательна и бесконечно податлива: игрушка судьбы и мягкая глина для каждого мужчины, – когда она стоит передо мной у светлого окна бадстовы в старом доме в Болотной хижине, мне легко слепить ее и перелепить для чего угодно.
Я поправляю ее: беру одной рукой за плечо – это мягкое плечо, – а другую упираю в бедро:
– Вот так. Спину прямо держи.
Она смеется.
– И носки приспусти. Ниже. Вот так, совсем до пятки.
Я – Ив Сен-Лоран в землянке. Она все еще смеется. Я придал ей радостный заразительный смех, очень простой и чистый: ха-ха-ха! – с запрокидыванием головы, пока она стоит, расставив ноги и выпрямив спину, засунув руки в карманы платья, юбки, фартука: словно она среди дневных забот специально останавливается посмеяться. Да… Так смеяться я позволил ей в первые годы. Так она смеялась Хроульву над кастрюлями в очаге в земляной кухне, когда впервые приехала в Хижину: симпатичный, но неловкий сезонный рабочий, едва тридцати лет от роду, не знает, куда ему пристроить копченый бараний окорок: единственный багаж, привезенный с хутора, где он жил и работал до того.
– А давай я его просто сварю! Ха! Ха! Ха!
Она ему не понравилась. Больно уж много легкости. Много смеху. Как вообще можно смеяться в такой халупе?
В те времена его сердце еще не превратилось в эдакий дробовик, как потом. У таких бывает только один заряд, а Хроульв в молодости уже истратил свой на Тоурунн с Межи, молодую сестру правдоруба Бальдюра, да промахнулся. Он печалился об этом ровно две минуты, даром что был злопамятным. Она дала окончательный ответ под стеной овечьего загона после танцев: сказала, что станет швеей. Швеей! Как его вообще угораздило целиться в такое игольное ушко – да еще через полдолины! Он не стал больше тратить слова на эту девушку с Межи, встал и пошел к белым палаткам, откуда ему удалось вытащить какую-то деревенскую потаскушку; он выволок ее на моховину и излечился от своего удара посредством совокуплений.
Любви в его жизни пришел конец. Он положил свое сердце-дробовик в любовной палатке и окончательно ушел из этого парка сердечных развлечений заниматься более полезными делами. Но фермер без детей – не фермер, а значит, какая-никакая бабенка ему была все-таки нужна. Не успели они съесть тот окорок – как он очнулся в сеннике между теми «окороками», которые он перед этим три месяца жарил-парил в своих мечтах и днем и ночью в свою первую осень у фермера Тоурда в Болотной хижине. Это было под Рождество. В двадцать девятый Сочельник века. Что за Рождество! Он такого раньше не знал, ему была еще мало знакома жизнь во всей ее наготе. Конечно, он и видел, и пробовал всякое, но не это: семнадцать обнаженных лет в душисто-холодном сене, а затем снова и снова этот смех: «ха! ха! ха!» – когда он после близости начал обсуждать плохой урожай сена.
– Ах, лето-то было дождливым, ветреным, самое плохое лето с двадцать второго года, – сказал он девушке, поднял травинку и начал ругаться: какое, мол, сенцо скверное!
– Ха-ха-ха! Ты только о сене и думаешь! Ха-ха-ха!
Она поудобнее устроилась в сене, повернулась к нему. Свет свечи высоко на потолочной балке падал на эти округлые чресла дугообразной полоской от плеч до колен, так что ее нагота скрывалась в тени. Как она могла быть такой голой? Хроульв никогда не слышал о том, что женщины раздеваются для мужчин. Они просто задирали юбки и расстегивали свои шерстяные панталоны. Ей не холодно? Она взяла его за подбородок, эту рыжую бороду, повернула его лицо к себе, рассмотрела:
– Странно. У тебя один глаз как будто какой-то не такой, как другой. Серее, что ли. И все же… При дневном свете его лучше видно.
– Да-а. Это в нем буран проклятый засел.
– Буран? Ха-ха-ха! Буран!
Она откинулась на спину и еще немного посмеялась. Нет, эта светлая нагота – не для белого человека; и он отвернулся, взял еще несколько травинок и стал разглядывать:
– Эх, надо мне будет для твоего папаши лучше постараться на следующее лето. А то сено никакущее.
На следующее лето они были обвенчаны, а невеста – беременна.
Такой уж она была – Йоуфрид. Хотя волосы у нее были грязными и спутанными, а смех – ледяным, она совершенно лишала людей душевного покоя. Ее плоть была словно пухово-мягкий магнит. Белая магия. У мужчин перед ней все вставало навытяжку. Куда бы она ни приходила, где бы ни бывала – во всех ширинках пробуждались голодные псы. Абсолютная чемпионка по поднятию членов к северу от ледников! Ночлежники на маленьком хуторе, многочисленные путешественники, держащие путь на Высокогорье или к озеру Миватн, почтальоны, заплутавшие на северах, охотники, согнанные с хейди непогодой, специалисты, застрявшие в горах из-за буранов, плешивые бродячие шуты и почтенные депутаты с семнадцатью сортами выпечки в желудке, а также один длинноподбородый писатель, приехавший на зиму за материалом для книги, – все они ложились в постель в сильном возбуждении и не могли сомкнуть глаз. Йоура – каждый мужчина становился в душе ерником. И вот она замужем за этим чурбаном неотесанным, который все время молчит! Который просто сидит на кровати у своего сгорбленного скрюченного тестя и нюхает с ним табак! И что она только в нем нашла?
Если бы у старика Тоурда хватило мозгов, он бы прекратил свою бесконечную возню с покосом угоров, сделал ставку на дьявольскую сексапильность дочери и переделал хутор в гостиницу. И люди готовы были бы выкладывать за эти бессонные ночи кругленькие суммы.
Вот на этой-то женщине и женился Хроульв. Он взял ее в жены. Без слов. Однажды летним вечером после дойки Душа Живая пришла к нему с просьбой: попросила съездить на Болото еще за молоком, – «а еще тебе, видимо, придется жениться на нашей Йоуре, пока у нее еще не очень заметно, раз уж с ней такое приключилось».
Он без сопротивления принял молочный бидон. Он повез то молоко. Он ликовал? Просто не паниковал! Что ж, взять в жены эту Йоуру-радость – тоже неплохо: она пухленькая, чистоплотная, да еще и с ребенком в брюхе. И приданое: половина хижины. Да… И все же его что-то грызло. Какая-то в ней была чрезмерная радость, чрезмерная доброта ко всем, этот глупый смех при всякой погоде, этот ее огромный аппетит к жизни. Хроульв был по натуре одиночкой, а ей было веселее всего с гостями. А еще у него в кармане лежало приглашение от Гисли с хутора Верхнее Капище: его звали туда батрачить. На хутор Верхнее Капище в Лисьереченской долине. Жалованье там было в два раза больше, а дочери в два раза представительнее.
– Нечего такому богатырю, как ты, в Хижине куковать, – сказал ему Гисли весной, когда они выгоняли овец в горы. Хроульв для любого фермера был ценным приобретением. Он сам знал это хорошо, но сейчас удостоверился полностью. Но девка-то была беременна. И сама по себе неплоха.
Тридцати лет от роду, он поехал вниз по Восточноречной долине с этим пустым молочным бидоном, через реку, которая текла там, словно предстоящие годы, а она так и стояла у него перед глазами в своей летней юбке до колен и спущенных на пятки носках: ах, эти носки! – подумал он лишь много лет спустя, в этих носках – все! Голоногая, всегда чистая зимой и летом, и носки, как и все остальное, вечно стремятся сползти прочь с этого тела. Такова уж была Йоуфрид: одежда вообще была ей не к лицу. Ей лучше всего было ходить голой. Она была просто чудом жизни. Трижды в год с ней как будто начинал заигрывать сам дьявол: трижды в год она становилась красивейшей женщиной в мире и богиней эпохи; это находило на нее внезапно, словно ее освещало солнце с небес: на этом лице становилось ясно и светло – в коровнике, на чердаке бадстовы, в доте на хейди, на кладбище, забубенных танцульках и еще бог знает где, – и это лишало ее воли, ее прибивало к земле, пронзало крепким гвоздем, это была не собственно распущенность – это, скорее, какая-то небесная дьявольщина благословляла дитя господне и дарило миру мимолетную радость, а счастливцу – божественную похоть и страсть.
Она владела своими мужчинами. Ее руки и ноги были озябшими, румяные щеки холодны – и все же внутри она была всех горячее, а груди – эти белые выпуклые груди, дрожащие, словно молозиво на тарелке, – ими можно было целый дом согреть. На самом деле отцом Тоурда был не Хроульв. Этот животик под подвенечным платьем был не от него. Знал ли он об этом? Нет. Подозревал ли? Честно, не знаю. Лучше бы расспросить его самого. Но Хроульв никаких интервью не давал. Тем более откровенных. Наверно, можно с долей уверенности сказать, что какие-то подозрения к нему закрадывались. Это был слишком большой вопрос, а правильный ответ был еще огромнее. Ради самого себя – ему нельзя было даже помыслить об этом. Младший Тоурд был причиной его брака – судьбоносным камнем, вызвавшим ту лавину, в которую превратилась его жизнь. Каплей, переполнившей бидон. Хроульв вернулся за полночь, влез под крышу, как под юбку, прошел в кладовую, поставил там бидон и сказал «да», как невеста, и «отчего бы и нет», как муж.