Автор Исландии — страница 40 из 96

– Что? Ах, да… Кристьяун, Стьяуни Красный, – он разом приободрился, но так же быстро сник и просто сказал: – Да, я помню… я… я его хорошо помню.

Каждое воспоминание для него было серьезным напряжением. Он становился совсем разбитым, словно после многочасового перелета на самолете. Для сознания трудно слетать в прошлое и обратно. Мы молчали. Пили. Смотрели на озеро. Он кашлял. Скоро нас обоих не станет. Чуть поодаль, у каменной набережной стояли и разговаривали двое: один в белом халате, другой в костюме – явно врач кому-то сообщал о смерти. Я посмотрел на часы: у меня через два часа был поезд на Цюрих. Я упускал цель своей поездки. Чувствовал, что у меня не хватит воли расспросить его об «автобиографии». Да и зачем? – спрашивал я двухтысячеметровую гору перед собой. Когда мы начинаем вычитывать корректуру собственной жизни – она оказывается слишком длинной. Я вспомнил о Шекспире. Если судить по сонетам, так он должен был вообще быть геем, бисексуалом и онанистом, и слава богу, если еще не наркоманом! Он велел похоронить себя на глубине семнадцати футов. Все же находились такие, кто хотел исхлопотать разрешение посмотреть его кости и взять образцы для анализа. Мы исчезнем, как облака с неба: какая разница, что одно из них было похоже на верблюда, другое на горностая, третье на кита? Назавтра небо будет безоблачным.

– Я читал твою книгу… «Die Hände des Meisters», да?

– Да. «Руки мастера».

– War ich Thordur? Я… я был Тоурд? – спросил мой славный Гардар и вдруг улыбнулся такой веселой улыбкой, что я перенесся на сорок лет назад. Он вдруг возник передо мной – старый добрый Прожигардар со своей улыбкой, которая никого из нас не оставляла равнодушным и побеждала любую девушку, сидящую в лобби, – улыбкой, насчет всемирной известности которой не сомневался никто, она способна была позвать нас всех за собой в отель «Борг» и на Поля Тинга среди ночи, в порт и на борт парохода «Годафосс», на ночное застолье у кока после танцев в «Волне»[92]. Я на миг забылся.

– А?

– Ужасно интересный… интересный персонаж у тебя, gut ja, – сказал он и засмеялся сам себе слабосильным хриплым смехом.

Мы сидели там на больничной веранде – старые усталые друзья. Это было что-то вроде кафе для пациентов, и там все такое опрятное и дорогобогатое, как всегда бывает в Швейцарии. Он нажил неплохое состояние, работал в бюро путешествий и ресторанах, в конце концов основал свой собственный «Гардархольм»[93] в Лугано – геи это умеют, они же наступают так открыто и так всем нравятся, – и он явно носил в сердце какого-то покойного Хельмута, и тот был для него кардиостимулятором, а я о нем никогда не расспрашивал.

Прежде чем санитар помог ему встать и мы распрощались, он спросил меня о горах на родине:

– А моя Эсья[94], а? Она… она себя хорошо чувствует? Immerhin… всегда… всегда все такая же моложавая, nicht?

– Да, только сединой покрываться начала, – ответил я, и мы рассмеялись. Мы смеялись вместе в последний раз. Юморок этот был весьма усталый – но от этого милый. Я поцеловал его на прощание и удивился, что его пятнистая морщинистая щека такая мягкая. Гардар.

Но как же, смерть побери, ему могло прийти в голову, будто он – Тоурд! Я вспомнил об этом, когда увидел его – мальчишку – спускающегося с хейди, из тумана: слабосильный, плетется нога за ногу, руки глубоко в карманах в поисках тепла – в поисках тепла в долине мамы, на землях папы, с опущенной головой, свешивающейся шевелюрой: заблудившийся единорог.

Он потащился по туну, все же нерешительно, в сторону хутора, где громко тявкала динамо-машинка, словно сошедшая с ума овчарка, потерявшая всех своих овец. Над озером царила пусто-долинная грусть, и трава поникла: зачем здесь расти?

Следующие дни Хроульв провел в овчарне. Спал там в сеннике, сидел на яслях, сочинял висы: наполнял помещение четвероногими строфами. Выхаживал свою последнюю овцу и вскармливал ее ягнят своим горем, своей бесскотинностью.

Это были темные туманные дни в начале июля.

Мальчика посылали носить ему еду. Его отец все еще осторожничал: дважды спрашивал, кто идет, прежде чем впустить сына к себе, ведь до того Баурд со товарищи пытались открыть овчарню, колотили по стенам постройки, заполненной блеянием двоих ягнят и двоих маток, нападали на него многие на одного, как на Гуннара из Хлидаренди[95] в древности, но им не удалось сорвать ни кровлю, ни ставень, через который в сенник заносили сено: за каждой дверцей их поджидала алебарда.

– Папа, а почему Харпу не забрали? Она же больна?

Хроульв вынул изо рта недоеденный кусок мяса и сказал вису:

На крючок поддел бойцов я,

словно карпа.

Прядью шерсти пособила

наша Харпа.

Малыш Грим посмотрел на своего отца, так и не поняв висы, а затем на овцу, которая стояла в загородке и непонятливо кашляла (у нее не было поэтического слуха, как у Искорки), но в глазах у нее все же был тусклый блеск: последняя надежда хозяина Хельской долины на то, чтоб удержаться по эту сторону могилы и безумия.

– А остальные? Они не вернутся? – спросил мальчик.

Хроульв сказал еще одну вису:

Вот Искорки не стало

лебяжьешеей.

Пролил я слез немало,

расставшись с нею.

Он сочинял поминальные стихи по всем своим овцам – по каждой в отдельности. Получилась длинная рима. Горе отца сыну докучно. Грим засуетился и стал прощаться:

– Бабушка велела спросить: ты сегодня на ужин какао-суп хочешь?

Холод душу мне объял

и землю нашу.

Лучше б горе я хлебал,

чем с миски кашу.

Мальчик немного помолчал и посмотрел большими, почти оставившими надежду глазами на отца, который продолжал есть обеденное мясо руками. Он уже покинул мир людей? И стал тем бараном-рифмачом, каким, наверно, в сущности, и был?

– А еще бабушка велела мне спросить: ты косить собираешься?

Тут фермера взяла злость; он поднял глаза и посмотрел на сына помешанным взглядом:

– Косить?

– Да. На туне.

– А зачем?

– Она сказала… бабушка сказала: тебе надо косить, чтоб тебе было что есть. Если хочешь остаться здесь на зиму. Вот она что сказала.

Хроульв ненадолго замолчал и посмотрел на сенник, затем снова на мальчика. Безумный блеск вроде бы исчез из его взгляда и сменился искренним горем:

Когда-то девка на сеновале

пленила пленом,

теперь старуха (вот уж не ждали!)

кормит сеном.

– Что? – не понял Грим.

– Передай ей: пусть поставит этот суп на оленьи рога, и посмотрим – вдруг они тогда сами ко мне в овчарню прибегут, хух!

Глава 22

Я пытаюсь вспомнить, что же я сделал с Тоурдом. До хутора он не дошел, однако я видел, как он направился туда в тот памятный диаррейный вечер. Разумеется, я отослал его обратно, сделал так, что он не посмел постучаться в двери к собственному отцу, – а может, он сам сбежал в горы и теперь сидит там в пещере и жарит жирного барана, как Греттир[96].

Хроульва извлекли из хельской овчарни, а значит, мальчик был освобожден от обязанности задавать ему корм. Эйвис с самого дня забоя овец хворала, насилу могла выходить на утреннюю и вечернюю дойку, и в конце концов почтарь Йоуханн отвез ее на Болото, а оттуда она отправилась на машине, груженной шерстью, во Фьёрд к врачу: за хейди жизнь шла своим чередом. Для Йоуи оказалось тяжело вручить два письма, имевших весьма административный вид, и ему пришлось целых двадцать минут выжидать во дворе хутора в тарахтящем джипе, пока мальчик в сопровождении собаки не вернулся из конюшни, где выгребал навоз, и не взял их.

Самому мне тоже нехорошо. С тех пор как фермер вернулся из своей ссылки в овчарне, мне удавалось проявлять осторожность и избегать его. Я больше не обедаю со всеми за одним столом, а когда все уходят доить, незаметно пробираюсь вон из дома; я целыми днями гуляю, в том числе хожу на поиски Тоурда, ломая голову, что же мой Гардар увидел в нем такого похожего на себя: в типе личности, выросшем отнюдь не в тепличности. Но однажды вечером я плохо рассчитал время и вернулся домой не во время дойки. Я на прогулке слишком далеко углубился в Хельярдальские горы, и когда я просунул голову в лестничный проем на чердаке, фермер сидел на своей постели и точил карманный нож. Взгляд у него был колючий.

– Доброго вам вечера, – поздоровался я и направился в глубину помещения.

– Да, отличное пожелание. Вот уж благодарствуйте.

Я целых четыре года потратил на то, чтоб поднять этого человека над низменностью жизни. Я выстроил образ этого персонажа – а потом он сам стал «строить» меня. Наша борьба была танцем на страницах, искусством балансировать, стоя на середине книги – но вот он подмял меня под себя и с тех пор творил, что хотел. Начал бороться с теми противниками, которых я написал для него. Мне оставалось только слушать его предложения и записывать их. Сейчас с той поры много воды утекло. Сорок лет он жил своей жизнью, без поддержки, без меня. И чего-то этот герой набрался от своих читателей. Франкенштейн стал посмеиваться над своим создателем.

– Вот уж благодарствуйте!

Он повторил это семь раз, чем вывел меня из терпения. А еще и тем, что под конец трижды произнес: «Да, баба доброго вечера желает». Куда же подевался ворон, который скребся по крыше?

От прогулок у меня укрепилась мускулатура, и одежда уже не болталась на мне. Наверно, это один из немногих плюсов бессмертия: ты с каждым днем молодеешь; вероятно, не успею я оглянуться, как в один прекрасный день снова стану подростком, затем ребенком, а под конец буду готов повторно родиться в старом мире в новехонькие времена. Я на весь день уходил на прогулку по Хельярдальской хейди, мне хотелось получше осмотреть Болотную хижину; в ней я обнаружил все более-менее нетронутым, словно декорации для сцены в фильме, готовые для флешбэка – кажется, это так называется. Всего лишь чуть-чуть отскоблить мох и затопить печурку – и можно поставить нашу Йоуру посреди комнаты, а вокруг напустить депутатов, и чтоб у них в штанах все встало.