Автор Исландии — страница 41 из 96

И вот я иду по дороге, уже почти спустился в долину – как слышу за спиной громыхание. Начало по-летнему моросить. И сквозь эту морось – свет при свете. Это был черный «русский джип» Баурда, а сам он за рулем; остановил машину возле меня и открыл дверцу: на пассажирском месте сидела Эйвис; щеки у нее были более румяными, чем перед отъездом, но она стеснялась и робела со мной здороваться. Баурд предложил подвезти меня, от чего я отказался. Потом он спросил:

– Все пишете?

– Нет-нет, совсем бросил, – ответил я.

– А что так?

Я заметил, что очки у него новые, хотя и того же фасона, что раньше. Я заглянул ему в глаза и сказал:

– А ты не трус, я смотрю.

– Не трус – почему?

– Потому что снова появился в этих местах… после всего, что произошло.

А она смотрела на круглый счетчик бензина на вертикальной приборной панели, вперив глаза в две надписи на русском.

– Да? – удивился я.

– Да. Я останавливаться не собираюсь! – завершил он, кивнул мне головой на прощание и захлопнул дверь. Я проводил взглядом черный грязный «русский джип», который прогромыхал сквозь мелкий дождь по колее, ведущей на хутор. Изначально было задумано, что Баурд будет самым умным в этом романе. Но что-то мне это не удалось. Раненому врагу станет угрожать только глупец.

И все-таки надолго он не задерживается. Я вижу, как Эйвис выходит из машины, бросает в нее слова прощания, захлопывает за собой дверцу и идет в дом. Джип разворачивается и снова устремляется по направлению ко мне. Что-то есть бешеное в этом человеке, который так прямо и неподвижно сидит за рулем, сосредоточенно следя за дорогой, и не смотрит на меня, когда проезжает мимо. Я поворачиваюсь и наблюдаю, как он скрывается за моросью, в бледном свете задних фар, словно альв, исчезающий в своем холме.

Мне осталось совсем немного дойти до хутора, как я увидел, что Хроульв выходит из коровника, а за ним Грим, и отец посылает его с Мордочкой в овчарню, а сам проходит через двор в пристройку. Честно признаться, мне не хотелось идти в дом сразу за ним по пятам, и раз уж так вышло, я направился в коровник.

Коровы стояли в своих стойлах и жевали жвачку – только что подоенные и смирные – хотя некоторые вели себя нетерпеливо: их надо было выпустить. Они провожали меня глазами, словно я именно для этого и пришел, – а я направился по яслям в сенник. Я бросился на небольшую кучу свежескошенного сена. Ну вот, стало быть, он как-то начал косить. В сеннике было темно, а я снова стал думать о Гардаре под взревывание коров за стеной. Где-то под гардами гор он сейчас лежит под камнем, на котором, по его указанию, высечено: «Unser lieber schwuli, Gardar Holmstein[97], 1911–1974», – и он снова похудел. Открыто улыбающийся череп избавился от своей раковой опухоли.

– Мы, извращенцы, конечно же, велим опускать нас в могилу ниц, ха-ха-ха! – как-то раз сказал он.

Ей-богу, он до сих пор продолжал меня смешить. Сейчас не помешало бы, чтоб он был рядом в этой долине вечности. Где-то позади я слышу шорох сена. Я приподнимаюсь на локте и оглядываюсь, но никого не вижу: наверно, это птица. Зато я замечаю просвет в грубой каменной кладке стены, отделяющей сенник от самого коровника, – рядом с дверью. Это какое-то отверстие, вроде крошечного иллюминатора, и, конечно, сквозь него проникает падающий из окна коровника свет – но он удивительно яркий. Я поднимаюсь и подхожу к этой дыре в моем произведении. Она величиной примерно с ладонь – и я заглядываю в нее.

Сквозь дыру я вижу уютный номер в отеле: красные стены, жирно-бурые картины, желтое покрывало на кровати. На нем лежит иностранный журнал, как будто с фотографией Эйзенхауэра на обложке, а на столе стоит старая черная пишущая машинка в окружении листов бумаги. Вдруг дверь распахивается, в комнату входит человек и закрывает за собой. На нем круглые очки, светло-серый костюм-тройка, на вид ему лет сорок. Этот человек мне знаком. Я его неоднократно видел. В зеркале.

Он подходит к низенькому письменному столу, но не садится, а закуривает остаток сигариллы и начинает вышагивать с ней взад-вперед по комнате, выпуская дым в потолок. На заднем плане тихонько жужжит музыка. Он тушит окурок, бросается на кровать и долго лежит в задумчивости. Я кричу ему сквозь дырку:

– Ау!

Он вздрагивает, поднимает глаза, переспрашивает:

– Ау?

– Я здесь! – говорю я.

– А? – спрашивает он, поднимается, подходит к стене и замечает меня в дыре. – Кто это?

– Это я, – отвечаю я.

– Да? Это я? А ты на каком месте? – спрашивает он.

– Я в коровнике. В сеннике коровника в Хельской долине. А ты где?

– Э… В общем, в Болонье. Отель «Данте»…

– А в романе ты на каком месте?

– Ach so! Так вот ты о чем! Я тоже там же, в Хельской долине. Только что Эйвис от врача выписал. Я решил: пусть ее Баурд домой отвезет, немножко фривольно вышло, да?

– Нет-нет, с этим человеком каши не сваришь. А какое будет продолжение?

– Ну, я как раз его обдумывал, но мне помешали: к телефону вызвали.

– Да? А кто звонил? – спросил я меня.

– Ловиса.

– Что-нибудь срочное?

– Нет-нет. Просто маленькая Свана – она сотрясение мозга схлопотала, играла с ребятами на Скоулавёрдюхольте, упала затылком с высокой стенки.

– Ну, ну?

– Да, но. В общем, сейчас она уже вернулась от врача, а потом я думаю послать ее в коровник.

– Что? В коровник? Кого? – не понял я.

– Ну, ее, Эйвис…

– Да, конечно, – ответил я, и вдруг шум сделался громким, послышались взрывы смеха и аплодисменты.

– Что там за гвалт? – спросил ваш покорный слуга.

– А? Это? Это вентиляция. Ниже этажом в столовой танцы, и звук доходит сюда через вентиляцонную систему, – безразлично ответил он.

– Танцы? А работать в такой обстановке не сложно?

– Да, это, конечно, в какой-то степени моральное насилие, но приходится с этим мириться.

– Ну, как знаешь.

– А скажи-ка мне… какая там в сеннике обстановка?

– Во-первых, тут темно, а во-вторых, небольшая охапка свежескошенного сена…

Мои слова утонули в следующем шквале аплодисментов из столовой. Он быстро бросает взгляд на потолок, кажется, берет идею из вентиляции, а потом снова заглядывает в дырку.

– Знаешь, лаксик, а я вот что придумал! – говорит он и бросается к письменному столу в заметном возбуждении. Он усаживается, поворачивается, воздевает вверх указательный палец и говорит: «Смотри, что будет!» – а потом начинает быстро стучать по клавишам машинки двумя пальцами. Я слышу первое слово:

«Нет!»

Я слышу, как это слово кто-то кричит. Я поворачиваюсь и шарю глазами по сеннику, глаза не сразу различают очертания предметов после яркого света из дыры.

«Ай! Ты что делаешь!»

Это девочка. Крик доносится из хлева. Он сопровождается грохотом ведра и тяжелым бумканьем. Не успеваю я и глазом моргнуть – дверь сенника распахивается в лицо мне – приклеившемуся к стене у двери в коровник.

– Нет! Не надо! – кричит Эйвис, а Хроульв закидывает ее в сенник.

Моя первая реакция – дотянуться до двери, пока она снова не захлопнулась, и таким образом загородиться. Я хватаюсь за поперечную доску: пусть дверь прикроет меня.

– Я с ним не была! – слышу я ее.

– А то нет, хух!

– Да нет, я же у врача была! А Баурд как раз на Болото ехал, и…

– А к врачу ты зачем таскалась?

– Ты… сам знаешь.

– А? Откуда мне знать? А ну! Отвечай, девка!

Я слышу удар: по звуку пощечина. Сквозь подгнившие доски двери я различаю их фигуры в сумраке. Мне кажется, он зажал ее в сене. Снова удар. Она вопит.

– А ну, девка, говори, хух!

Третий удар. Она плачет.

– Ты что, засранка, не слышишь, что я сказал?

– Ты сам знаешь, – слабым голосом произносит она сквозь плач.

– Значит, ты мне не будешь говорить, а?

Два удара. Она плачет: длинный слитный тон.

– Значит, ты мне это не будешь говорить?! Чертовка! Не будешь мне это говорить, хух?! Ну, милмоя, тогда… тогда ты это ощутишь на своей шкуре!

И вот девочка громко голосит. Кричит, как будто от этого зависит ее жизнь. Она голосит, как будто он ее убивает. Коровы в хлеву подхватывают, словно из глубокого сестринского чувства. Мне нужно ее спасти! Мне ее спасать?

Я отодвигаю дверь и… и вижу, что он стащил с нее штаны. О, нет! Она вырывается, отбивается как дикий зверь, но ему все же удается… да, ему это удается. И тут раздается:

– Папа!!!

От крика, вырвавшегося из ее горла, перехватывает дыхание в моем. Кровь у меня застывает, превращаясь в красный воск. Я – человек-свечка. Скованный страхом, я вжимаюсь в грубую кладку каменной стены, желая совсем влезть в нее.

Он взгромоздился на нее. Белые ягодицы в темноте. Травмирующее зрелище. Она снова и снова кричит, но он зажимает ее рот рукой. Вдруг я замечаю человеческую фигуру за копной, тень, наполовину зарывшуюся в сено: под всклокоченной шевелюрой блестят испуганные глаза. Кто это? Он смотрит на них, смотрит на меня. Я смотрю на него, на них. Человек-тень перемещается, становится перед копной и переминается с ноги на ногу: вроде, хочет начать действовать, но колеблется, и сейчас, к несчастью, его вид стал больно уж комичным. Затем он бежит через все помещение прямо ко мне. Вот сейчас он меня убьет. Он распахивает дверь, выбегает прочь.

Фермер постанывает. Она оставила свои попытки закричать. Всхлипывает под его пыхтение. Лицо обезображено мучением, которое заставляет ее глаза зажмуриться. Помоги мне я сам! Затем она открывает их и полным ужаса взглядом смотрит на потолок, а руки у нее раскинуты, распяты на сене его руками, пальцами, ногтями. Распятие в сене. Созданное руками мастера. О отец… Потом она в последний раз пытается отбиться от своего отца, своего господина, своего мастера, своего автора, своего бога, и стискивает зубы в страшном, но бессильном крике, запрокидывает голову – и тут замечает меня:

– Спаси!

Я больше никогда не смогу взглянуть в эти глаза. Я хотел бы утонуть в ее глазах.