Автор Исландии — страница 43 из 96

Девушка улыбнулась про себя, но не показала виду. Брат продолжал бурчать, что, мол, лодка уже отходит. И тут паренек вдруг увидел Сигрид Сёбек. Она стояла, вытаращив глаза, и не спускала их с него – такая блистательно смазливая. О, нет! Дочь торговца! Лучшая невеста в городке!

– Подо… подожди-ка немножко, – сказал он своей новоиспеченной нареченной и побежал от нее к дочери торговца, посмотрел на ее юбку и попросил пойти за него замуж. Тут ее разобрало. И она начала смеяться. И люди все засмеялись. Он оставил ее и с поникшей головой прошел по камням обратно к брату и сест ре, которые так и стояли на том же месте. Люди внимательно следили за ними – и смеялись еще пуще. Раньше до этих мест не доходило никаких спектаклей, а сейчас – пожалуйста: целый приморский театр. Тоурд посмотрел на Адальбьёрг, как треска в объектив фотоаппарата, и сказал:

– Я… ну, я… пойду отца спрошу!

И он со всех ног убежал с приливной полосы, прочь от этого фарса, этого хохота, этого унижения, этой ДУРИ СО СВАТОВСТВОМ! По толпе прошел ропот, и какой-то шутник крикнул ему вслед:

– Ну и езжай в Америку! А Сиггу ты не получишь! Ха-ха-ха!

Люди хохотали. Кажется, они неправильно поняли этот спектакль. А Адальбьёрг поняла: она заметила, что он удирает – сбегает от нее. И она потеряла свою решимость и последнюю надежду; она дала этому своему толстошеему пропитому братцу увести себя обратно в лодку. Ее приветствовали песней: «Я голубым горам скажу прощай – / и в путь-дорогу. / Я не увижу больше наш убогий край – / и слава богу!» Значит, на большее у него духу не хватает, думала она. А мне нужен мужчина, у которого духу хватает. Стало быть – Америка!

«А какая она – эта Америка?» – думала она про себя в третий раз в жизни, стоя перед коровником в Хельской долине шестьдесят шесть лет спустя все с тем же носом, что и на взморье в далеком прошлом, только теперь этот нос еще больше заорлился, и от него по лицу пролегли глубокие морщины, словно перья: как будто она на огромной скорости пролетела сквозь свою жизнь: от сватовства до сегодняшнего дня.

– Амм, вот так все и было.

Юный Тоурд сидел в сене и жадно поглощал ее слова с куском хлеба, который она тайком пронесла ему в сенник.

– А дальше? Ты тогда в Америку уехала?

Она не привыкла рассказывать истории. И в сеннике стоять не привыкла. Она замолчала. Зачем она вспомнила это сейчас? Наверно, из-за выражения лица юного Тоурда: мальчишка глазел на нее с тем же удивлением, что и Тоурд – его дедушка, паренек с Холма, который прибежал запыхавшийся, равнодушный ко всему: и к тому, что говорят, и к тому, кто смотрит, – проскакал по камушкам до большого валуна, и протянул руку (лодка, полная народу, уже отчаливала, а девушка – само удивление), и сказал возбужденно и по-ребячески:

– Папка говорит – можно. Я ему сказал, что ты косить умеешь.

Братья уже перестали петь. Один из них был из-за пьянства не в состоянии двигаться и не мог воспрепятствовать тому, что они называли «похищением ребенка», а двое других крепко удерживали ее. Она кричала им: «Отпустите!», вырывалась, лодка раскачивалась; разыгрывался скандал. Лодочник – громила в жилете, вмешался в этот межгосударственный конфликт и спросил, в чем дело. Братья, галдя, отвечали: «Она у нас поедет в Америку! Девка несносная!» Она снова попыталась встать, но они удерживали ее, пьяные, один из них упал на молодого человека в шляпе, а тот сказал:

– Она хочет замуж за вон того паренька.

– Не лезь не в свое дело, Грим Козловый башмак! – сказал упавший брат, сорвал с него шляпу и выкинул за борт. – Ха-ха!

В перегруженной лодке вспыхнула драка. Суденышко начало крениться у валуна. Женщины завизжали. Лодочник велел им «прекратить немедленно!» громовым голосом – но все впустую: в середине лодки пятеро мужчин сцепились друг с другом, и лодка опрокинулась в воду. Наша Душа Живая высвободилась из плена, поднялась на борт, улучила момент, когда посудину подогнало к земле, и схватила Тоурда за руку. Он вытянул ее на землю: ту землю, которая так тянула ее назад.

Она повернулась к валуну и в последний раз взглянула на братьев. Они рьяно избивали своих попутчиков, стоя по щиколотку в соленой воде. Самый пьяный из них вывалился за борт. Тут посудина встала набок и в мгновение ока накрыла собой людей. Пятнадцать человек, уезжавших в Америку, снова поплыли к Исландии. А он и она вместе побежали со взморья – навстречу своим пятидесяти семи годам, навстречу новой почетной хижине, которая быстро стала старой, навстречу тринадцати детям, которых в итоге стало всего десятеро. Остальные, о которых она просила его, умерли в колыбели.

– А они? Твои братья? Они в Америку не поехали? – спросил изгнанник в сеннике.

– А я почем знаю, где они, – фыркнула она, отряхивая фартук, – но, надеюсь, они там просохли. Хочешь стакан из-под молока себе оставить? Ну так оставь. – Она повернула свой орлиный нос в сторону дверей коровника и пошла прочь по неровному полу. Парень сказал ей вслед:

– Бабушка! А другая девушка? Эта Сигрид?

Она остановилась и посмотрела в дырку в стене сенника. В ней было темно. То ли я вышел на вечернюю прогулку, то ли лег спать.

– Сигрид? Какая еще Сигрид? А дырка-то так и осталась.

– Сигрид, которая в магазине работала. С ней что стало?

– Стакан оставь себе, – сказала старуха и закрыла за собой дверь коровника.

Сигрид Сёбек вышла за Йоуна Гримсена и прожила век на Косе, стояла за прилавком магазина, затем – кооператива, но детьми ее судьба не благословила. Что бы там с этой дыркой ни было. Адальбьёрг – Душа Живая редко ездила в город, но уж тогда брала с собой самых «свежих» детей. Они с мужем никогда это не обсуждали. Она никогда не расспрашивала своего Тоурда о Сигрид и никому не говорила о ее роли во всех этих давних событиях, кроме Тоурда в сеннике. До этого момента вся история была похожа на романтическую сказку. И все же брак, начавшийся спешкой на взморье, многолюдным фарсом, оказался счастливым и безоблачным. Сложности стерли все сомнения. Бедность и хлопоты не допускали конфликта чувств – его сконструировали в более позднюю эпоху. И хотя счастье на старых хуторах с землянками было, может, и невелико – его нельзя было назвать несчастьем. Счастье было – возможность спать на таком хуторе, обладать таким хутором, не быть обреченным пробираться сквозь буран к какому-то другому хутору в вечных скитаниях по миру. Счастье – быть сопричастным хейди, пяди Исландии, а не быть вынужденным днем обрабатывать клочок Америки, а долгими ночами – строки на исландском языке.


Я же был Америка.


Она проснулась счастливая подле остывшего фермера и в последний раз взглянула на него: на свой континент.

Глава 24

Я некоторое время стоял во дворе в полной растерянности. Я увидел то, что никому не хочется видеть. Я отписался от этого. Я чувствовал себя как человек, утопивший свой прекраснейший цветок. Во второй раз за время своей посмертной жизни как писателя я решил оставить эту долину. Я поднялся на чердак за своими славными лондонскими туфлями. Я уже давно присвоил старые сапоги из пристройки, которую я явно сочинил на всякий пожарный случай – если книга переживет меня и я буду жить в ней, – а это как раз то, что писатели склонны забывать.

На чердаке сидели двадцать две женщины. Они разместились на кроватях по обе стороны под скатами крыши. Серьезные и молчаливые. Это все были женщины, близкие мне.

Первыми в ряду сидели бабушка и мать в вязаной деревенской одежде, затем бабушка по отцу – Фридлейв, одетая в упрощенный вариант исландского национального костюма, потом моя сестра Сигрид, умершая от испанки в 1918 году, – бледненькая шестилетняя девчушка в белом платьице, которая молча глазела на меня. За ней сидели моя престарелая дочь Йоунина и ее мать – глупышка из Грюндафьорда, имя которой я забыл, сейчас девяностолетняя старушенция с сумочкой на коленях, потом Шарлотта – моя как-бы-теща в шведском траурном одеянии и ее дочь Ловиса со своим бюстом, а у моего изголовья – Свана. Она была в черном берете и сером мужском пиджаке, курила сигарету с мундштуком и вовсе не была похожа на Марлен Дитрих. Напротив нее сидела Йоуфрид с заполошенным выражением на лице, волосами как растрепанная с одной стороны копна сена и мягкостью в щеках. На коленях у нее спала новорожденная, пока еще некрещеная дочь, а рядом на постели лежала маленькая девочка-калека и хватала ручонками воздух. Потом: Гейрлёйг, ее дочь Герда, две домоводихи – Сигрид и Берта, а затем две старухи древнего вида, которых я не узнал, обе в длинных черных шерстяных юбках, и, наконец, моя Душа Живая впереди всех, в своем неизменном фартуке возле лестничного проема, напротив моей бабушки Сигрид, которая смотрела на меня умершими глазами. Слева от нее сидела миловидная женщина, которую я сперва не заметил: моя супруга Рагнхильд в красивом платье с узором из фиалок. Со взбитыми волосами и своими ласковыми морщинками на квадратном, но выпуклом лице – этом лице, которое даровало мне покой.

В дальнем конце, между Йоуфрид и Сваной, на полу лежала девочка-подросток, вытянувшись, неподвижно, словно мертвая, головой под окном. Это была Эйвис.

То было своего рода священнодействие. И меня проняло, я склонился, преисполнившись смирения, и присел на свободную табуретку под окном недалеко от лестничного проема: ту, на которую Хроульв складывал одежду. Тут я заметил женщину крепкого сложения, сидевшую, раскинув ноги, на полу возле лестничного проема, одетую в простое серое платье. Она повернулась и подняла на меня глаза, ее лицо под густыми темными волосами было очень выразительно: глаза наполнены осуждением. Внешность у нее была совсем не исландская: нос прямой и массивный, брови черные. На верхней губе волоски. Худенькая, и при этом смахивающая на мужчину. И тут мне показалось, что это лицо мне знакомо. Кто же это? Рагнхильд положила ладонь мне на колено, и я улыбнулся ей как можно более ласково, при этом не улыбаясь по-настоящему. Она тихонько попросила меня поздороваться с ними.