Автор Исландии — страница 44 из 96

Я поднялся и стал по очереди подходить ко всем. Бабушка и мама похожи на себя. Одна холодна, а у другой лицо такое доброе. Моя сестренка была симпатичной пухленькой девушкой. Ее биография определенно была чистым листом. Она умерла, чтоб я мог писать? Это жертва за листы, исписанные моим убористым почерком? Йоунина, здравствуй! Она, судя по всему, – из тех людей, о которых мы вспоминаем, только когда Статбюро обнародует данные о численности населения. Она была прежде всего членом общества. Ее мать я не видел с тех пор, как снял перед ней штаны весной тридцать второго. Как же мало человеку надо! И стокгольмская бабка Шарлотта – это часом не ты мне помешала Нобеля получить? Я легонько целую Ловису в щеку – старый обычай. Свана тушит сигарету об одну из моих туфель, которые стоят на полу у моей кровати. Какого лысого! Здравствуй! Йоуфрид у окна кормит ребенка грудью. И я уже почти сражен этим зрелищем – но тут мне приходится перешагивать через Эйвис, которая лежит на полу и безмятежно спит. А вот и героини романа – с ними я здоровался уже не раз, а потом две старухи, на вид весьма хроульвоподобные, – они сюда притащились с самого юга, из Широкой долины? Душе Живой я просто киваю, а иностранка мне руки не подает. Я вновь сажусь на табурет и наклоняюсь к ней, спрашиваю, как ее зовут. Она отвечает: «Нина». И сейчас, когда я снова смотрю на ее лицо, она напоминает мне Фридтьоува. Его дочь? У него были дети?

Это похороны? Свана поднимается и извлекает из кармана пиджака бумажку. Она читает:

– Сегодня мы все собрались здесь. – Пауза. Руки слегка дрожат. – Сегодня мы собрались здесь. Чтобы побыть вместе с юной девушкой. Юной девушкой, у которой вся жизнь была впереди и которая сегодня – последняя в нашем ряду. – Я заглядываю в глаза маме. Она поджимает губы и потом смотрит себе в колени. – Последняя в нашем ряду, и она – жертва.

Ее голос – этот голос, который всегда звучал как будто у нее небо надтреснуто, тотчас начал дрожать от текста с таким тяжелым содержанием. Актриса быстро подняла глаза от своей бумажки, словно набираясь мужества, а потом снова посмотрела на нее и продолжила:

– Жертва того, кто зачинал нас походя, но обожал нас хоронить. Слишком увлекся погребением в печати тех женщин, из которых он нас составил. Он воспринимал нас так, как смерть воспринимает жизнь: как сырье.

Это она удачно выразилась. У дочери поэта какая-никакая поэтическая жилка. Я заметил, что на лестнице стоит еще одна женщина, просовывая свой профиль в проем: старая вдова, французский бухгалтер, мать Уистлера, шведка – моя теща номер два – Маульмфрид с Камней. Она опоздала. На такси денег не хватило. А дочь наша продолжила, повысив голос:

– Для него мы были всего лишь… Как выразился немецкий поэт Бертольд Брехт… Пушечное мясо.

Ну-ну, маленькая актриса! Куколка дитриховская! Не надо мне тут Брехта цитировать: он сам женщин насиловал!

– Потому что мы были – сама жизнь. Жизнь, которой он никогда не жил. Сам выбрал не жить. А мы жили. Мы смеялись. Мы плакали. Мы тосковали. Мы теряли. Мы. Мы чувствовали. Он улавливал это и записывал. Мы жили ради жизни. Он жил ради смерти. А сейчас он живет, будучи мертвым. Его желание сбылось. Пусть же так и будет.

Рагнхильд перевела на меня взгляд и легонько похлопала по коленке. Ранга, милая, не надо мне твоей жалости. Ведь это все правда. Пусть она говорит.

– Писателей все ценят. В каждой стране они – герои. Но они – как вулканы. Издалека величественны, а для тех, кто живет с ними рядом, – сущий ад. Его древо полито нашими слезами. Слава дает финансовое убежище, но тень ее холодна. Тщеславие распевает, сидя на высокой ветке, а про корни во тьме и помнить не хочет. Мы бледнели, как цветы, пока он купался в лучах солнца. Сияние вокруг его головы было повито светлыми волосами. Нашими волосами. Волосами умерших женщин.

Что за бред! Я попал в какую-то чертову аллегорию в кафкианском духе! Какую-то упрощенческую фабулу, в которой вечно глупые теологи от литературы будут запутываться еще лет сто! Кто же такое написал! Я спрашиваю! Здесь наверняка побывал какой-нибудь писатель, у которого на уме не повесть, а зависть. Долго она еще языком молоть будет? Она явно сама себя редактировать не умеет.

– Отче наш – нам не отец. И он был не на небеси. Он был за границей. Он работал. Всю нашу жизнь – он работал. Работал над тем, чтоб стяжать славу.

Тут ее голос чуть не сорвался, она откашлялась проклятым сигаретным кашлем и продолжила:

– Мы породили его. Мы его воспитали. Мы родили ему детей. Мы на него готовили. Мы за ним ухаживали. Мы. Мы пытались его любить. Он же приезжал домой только на Рождество.

Ну что за недоразумение! Я посмотрел на Душу Живую: она только часто моргала. Словно бестолковая курица.

– И он исподтишка глумился над нами. Над нашей красотой издевался. Над нашим жребием ржал, как жеребчик. На каждой странице смешивал нас с грязью. Свою сестру, умершую во младенчестве, он превратил в калеку. Свою бабушку – в порочную пародию. Собственную мать – в неродиху. А мать своего ребенка – в потаскуху. А ее мать – в моль. А этот ребенок, которого он мог спасти… Он забыл про него.

Забыл? Кого? Про какого это ребенка я забыл? Что тут вообще за суд? Советский? Иностранка Нина снова посмотрела на меня. Я посмотрел на своих героинь. Они и впрямь намерены сидеть и выслушивать, как их унижают? Йоуфрид – потаскуха?! Они все смотрели на меня.

– А свою дочь… свою единственную дочь… На которую у него вечно не было времени… Из нее он выдумал ребенка-безотцовщину. Ребенка, на которого он пожертвовал четыре года… Чтоб под конец изнасиловать ее в сеннике.

Нет, это уже слишком! Что тут за бредовое судилище творится?! Это уже переходит все границы! Да кто она вообще такая, чтоб сравнивать себя с Эйвис! Эта наглая девка – в своем репертуаре: везде одну себя видит! Эгоистка!

– Ибо этот человек. Он не мог любить женщин. Он любил только свое имя. Благодарю за внимание.

– Так и есть, – отозвалась моя бабушка.

Во мне закипела ярость. Кровь забурлила, как гейзер среди голого поля. Каковы обвинения! Когда она складывала свою бумажку и садилась на место, лицо у нее было пунцовое, а руки тряслись. Я встал. Я встал под косой крышей, слегка пригнувшись, и стал искать в своей разгоряченной голове холодные слова. Было необходимо, чтоб всем казалось, будто я спокоен. Я начал речь в свою защиту:

– Досточтимое собрание. Уважаемые женщины…

Тут Эйвис поднялась с пола. Она прошла по всему чердаку между двадцатью двумя женщинами, с нейтральным выражением лица, по направлению ко мне. Дивно красивая. Она взяла меня за руку и отвела назад, мимо двадцати двух взглядов господних в самый конец помещения, и этот конец вдруг оказался открытым: стена расступилась, и половицы чердака обрели следующую жизнь: три соседние доски протянулись с чердака в светлую летнюю ночь, полную белого тумана. Эйвис остановилась там, где чердак заканчивался, а доски отправлялись в полет, дала понять, что мне надо шагнуть на них, отпустила мою руку. Я пошел дальше. Я расстался с моими женщинами и пошел дальше по тонким половицам, проложенным в пустом воздухе, белом от тумана настолько, что земли видно не было, и они слегка покачивались подо мной, словно трамплин в бассейне. Я шагнул в белую пустоту.

Глава 25

Те две старухи были матерями Хроульва. Очевидно, об этом судилище оповестили всех, кого только можно. И они прибрели сюда аж с самого юга страны, из Широкой долины. Через три хейди, одну ледниковую реку и полвека.

Хроульв был обладателем двух матерей.

Они были совсем одинаковыми. Одна и та же женская версия сына. Их облик сформировала страна. Серо-белесые глаза – грязные сугробы на шероховатом склоне горы, под крутым лбом, холодные пятнистые щеки, прорезанные руслами давно пересохших слезопадов, нос, как горный пик, а под ним рот, как выбитая овечья тропа на сером склоне, а подбородок – как валун. Между плечами-отрогами широкая шея, а сами эти отроги окутаны мглой: черной шалью, плотной, как ковер, скрывающей все очертания этого ландшафта, этого тела, даже двух тел. Вокруг их талии были пояса гор, а под ними простирались юбки: широкие каменистые равнины. В душах у них стоял вечный восточнофьордский туман. Обеих звали Раннвейг.

Их мужа звали Аусмюнд. Они подарили ему четверых сыновей и одну дочь. Аусмюнд Аусмюндарсон с хутора Аусмюндарстадир. В этом имени целых три Аусмюнда были лишними. Отец Хроульва был един в трех лицах: тот, кто сидел дома, тот, кто уходил, и тот, кто приходил. Один гнал его дальше, один вонял, один спал.

Аусмюнд не пылал особой любовью к фермерским работам, а вот лошадей любил. Их у него было много, он без конца говорил о лошадях, часто менял их. И все же он явно был слишком велик для лошадей. Нескладный, колченогий от сидения в седле, длинные ноги запинались за кочки там, где он проезжал. Где бы он ни сидел – на камне, на кровати, на пиру – все время казалось, будто между ног у него чего-то не хватает. А именно лошади. Под ним они шли как по маслу. Он давал им уносить себя: на соседний хутор, в Северную долину, в Берюфьорд, – вечно в разъездах. Вечно приезжал обратно не на том же коне, на котором уезжал. В Аусмюндарстадире лошади всегда были новые. И чем это он постоянно занимался? А кормил этих лошадей Хроульв.

У Аусмюнда черты лица были крупные, кожа толстая; морщины – глубокие борозды на лбу и вниз от ноздрей. От левого виска тянулось густо-красное родимое пятно, спускавшееся до самого левого глаза, что делало его лицо мрачным. Это пятно преследовало весь его род и время от времени появлялось у мужчин в семье. У двоих старших братьев Хроульва были маленькие пятнышки на подбородке и на щеке, а сам он рассредоточил эту красноту по волосам, а потом и по бороде.

Когда Хроульву было десять лет, он невзначай застал отца в сарае с батрачкой Каминой. Она стояла там согнувшись, словно корова в стойле. По крайней мере, ему так показалось. Он понял все только потом. А тогда видел это лишь миг. Какой-то внутренний рупор велел ему немедленно закрыть дверь. Он видел зад своего отца. Белый в сумраке сарая. Он понял все только потом. Нехорошо увидеть ягодицы собственного отца. Через месяц он обнаружил Камину на том же месте с двумя своими старшими братьями. А ведь он решил больше не открывать дверь этого сарая. Но его туда послал отец: «Иди, посмотри, не в сарае ли мальчики». Он пришел обратно: «Их там нет». – «Сходи, скажи Камине, чтоб пришла, а ну, поживее, я тебе сказал!» Маленький Хроульв ушел в овчарню, где и отыскался вечером. Озябший до дрожи и голодный. Он подумывал о том, чтобы все рассказать маме, но мам было две, так что он не знал, которой рассказывать. Сам хутор состоял из двух вплотную прилепившихся друг к другу землянок. Собаки на хуторе как две капли воды были похожи друг на друга, а звали их Глаум и Скраум.