победил парень с Миватна[101]. В Болотную хижину однажды пришел работник, который лучше всех знал, как правильно вести хозяйство, и отзывался свысока о Восточных фьордах и их жителях. И горы-то там как бугорки. И овцы-то безрогие. И в каждом озере сидит по змею. И девушки-то уродины. И мужики черномазые: сплошь потомки картавых везунчиков, французов да испанцев, у них в крови «иноземная шхуна засела», все они «шхунники». Рыжий Хроульв засунул работнику в рот черенок вил и сказал: «А вот теперь поговори на своем козляндском!» – а то ведь этот работник прямо не знает, куда себя девать от этого проклятого адальдальского высокомерия. А то ведь его земляки все время так разговаривают, словно Исландия обязана всем только им одним. У них прямо написано: «Колыбель борьбы за независимость». Хух! А ведь это люди, которые разговаривают даже не на исландском, а на какой-то одатчанившейся версии козонорвежского! А еще эти козляндцы возомнили, будто у них яйца такие огромные, что на каждое надо по отдельной сисле[102], – а все равно у них в обоих один воздух, хух!
Лучше всего Хроульв чувствовал себя в одиночестве. Даже односельчане надоедали ему, если задерживались у него надолго. Больше всего он любил уходить в горы доискивать овец, которые по осени не вернулись с пастбищ вместе со всеми. Один на хейди с собакой. Лошадь – это уже чересчур большое общество, да и в снегу она тяжела. И даже когда мороз так и норовил откусить ему нос, фермер из Хельской долины возвращался с гор в жилье неохотно. Иногда он лелеял мечту и вовсе переселиться в пещеру на высокогорье. Забрать с собой овцематок, увести в Орлиную долину под ледником Ватнайёкютль и жить там, как живет человек на земле. Хроульв и женился потому, что у семьи невесты были овцы. Брак был той ценой, что он заплатил за независимость, за свою долину – но, к счастью, та женщина быстро умерла, а с нею и большинство ее детей, так что нищебродское нытье в лачуге смолкло. Отныне ему требовалось прокормить три рта. Правда, сейчас еще и четвертый – но тот ел не больше пожилой курицы. Худо, что их всех надо прокармливать, но слушать их болтовню – еще хуже. Ну да. Конечно, спускаться по утрам и завтракать горячей кашей – хорошо, и мальчонка – который собирается стать кем угодно, только не фермером, – такой славный, и улыбка Эйвис, конечно же, красива – в те редкие разы, когда ему удавалось ее вызвать. О да. В общем, жизнь в долине была неплоха – покуда ему удалось защищать ее от глупости и безумия за хейди.
Хроульв Аусмюндссон был сложным человеком, трехцветным: рыжебородый фермер, борющийся против смертно-белого бурана, а в душе у него черный конь.
Глава 26
Первый безовечный день. Утро после обесстадивания. Дождь хлопьями и рвущий в клочья ветер. Тучи стесняются своего вида и спешат перелететь через долину. Каменные склоны все в какой-то харкотине. В каждой душе дрожь. Поганая погода!
Хроульв наткнулся на своего сына Тоурда, спящего в сене: он перебрался из сенника в овчарню. Он опешил, вновь обнаружив этого никчемного малого у себя в долине.
– Красиво ты спишь, Тоурд. Ведь кроме этого ты больше ни чего не умеешь, хух!
Нечасто он разговаривал так ласково. Тоурд проснулся, вскочил в испуге. Они какое-то время стояли лицом к лицу. Отец и сын. Неродные друг другу. Стояли, замерев, пока паренек раскочегаривал свою злость, пока вчерашние кадры медленно всплывали в его голове, словно дым пожарища, – а он тушил их, стоило им проявиться: его отец в сене, его сестра в сене, его отец с сестрой в сене… В голове у Хроульва вдруг возникла испускающая мочу писька перед сараем для сетей поутру – неловкое зрелище. Они стояли, замерев, и молчали. Фермер и «овцекрад», «скоторез», «посланец дьявола», «раб-пастух у тиранов-спецов». Голову паренька заполняли другие слова – и вот его губы начали дрожать, – но он не мог выбрать из всего этого множества то слово, которое уняло бы эту дрожь. Что вообще можно сказать такому человеку? Человеку, который… Хроульв подошел к нему и толкнул в плечо, отпихнув на два шага назад.
– Побитая собака сама удара ищет, – произнес фермер, обнажив широко расставленные зубы. Гнев придал ему красноречия. Он снова толкнул сына. Тоурд отступил в сенник. В его глазах горело промоченное слезами пламя.
– Ты… ты…
– Труса разум предает.
Он приблизился к нему еще.
– Ты же…
– А слова первыми дезертируют. Хух. И тебе не мешало бы последовать их примеру, Тоурдишкамелкаш!
– Я… я не… я не такое ничтожество, как ты!
Отец ударил его по зубам. Тот упал, опустился на колени в тощую копну сена, держась за щеку.
– Отречься от своего отца – это одно, а вот забрать у него жизнь – это уже совсем другое. Хух!
– Жизнь… Ты… А как, по-твоему, каково сейчас сестрице Висе, а? Как, по-твоему, она сейчас себя чувствует? А?
Хроульв спокойно стоял. И молчал.
– Я вас видел… тебя видел! Я видел вас вчера в сеннике! И то, что ты… – дрожащим голосом, – делал.
Никогда в жизни Хроульв не бывал виновным. Он бывал жертвой. В детстве над ним измывались. Его выжили из дому. Он гнул спину на других. Его принудили жениться. Его сердце разбомбила британская армия. Он стоял на страже своей долины, обороняя ее от безумств этого века. Он был честным.
Он не дал себе времени додумать все это. Обычно такой нерасторопный, он молниеносно схватил Тоурда за горло. Это горло, изрыгавшее обвинения. Зажал его, как хороший хозяин зажимает дырку в прохудившейся трубе. Естественная реакция. Он не хотел больше слышать никаких слов из этого горла. Он не сжимал сильно – просто держал руку. Но все-таки лицо сына почему-то начало синеть. Глаза вылезли из орбит. Он обхватил жилистыми руками тяжелое предплечье фермера, но напрасно. Он задыхался.
– Папа! По-моему, Харпа кашлять переста…
Грим вбежал в сенник, но остановился как вкопанный, увидев, как его отец стоит в сене в противоположном углу, держа одной рукой долговязого человека.
Хроульв отпустил руку. Тоурд вновь вкашлял в себя жизнь и, согнувшись, пустился наутек мимо отца, но выпрямился перед мальчиком, своим братом (он его раньше не встречал), на миг уставился на него, а потом побежал дальше: в овчарню и на улицу.
– Папа, а кто это был?
– Хух. Да так, овцекрад поганый. Ну, пошли корм задавать.
На следующее утро они лежали, холодные, на заляпанном навозом решетчатом полу овчарни с перерезанной глоткой: овца Харпа, ее двое ягнят, две ярки и три барана. Трое баранов! Хроульв не отрываясь смотрел на шесть бараньих рогов в углу, на троих своих лучших людей, которым перерезали горло. Мухи были уже тут как тут и начали оплакивать убитых тихим жужжанием. Фермер так крепко молчал, что у него даже начала подрагивать голова. Трое баранов! Убить барана – это же все равно что убить человека! Носик, Пятнаш и Малец. Какая потеря. Хроульв такого никогда не видел. Убить человека – это он еще, наверно, мог понять, но убийство барана-производителя – преступление, которое было за пределами его понимания.
– Ты не видела, кто-нибудь здесь ходил? – потрясенно спросил он Душу Живую, ввалившись в кухню в сапогах.
– Да разве я еще что-нибудь вижу, – сказала старуха, и не было никакой возможности понять, вопрос это или ответ.
– Зараза, хух… – бросил Рыжебородый, не уверенный в продолжении, зашагал по кухне, ворча: «Он… да, он у меня получит, хух!» – а затем бросился вон и стал ходить взад-вперед, словно впавший в отчаяние бык. Мальчик стоял в дверях пристройки, наблюдая за отцом: он увидел, как из его следов во дворе сложился вопросительный знак – твердый и сухой, несмотря на капли с небес. В конце концов он сел в трактор и так и сидел там.
Фермер не знал, что предпринять. Долина окружала его, изливая в его глаза горы. Носик… Как… Некошеные туны тянули его за руки. Озеро выпивало последние крохи разума. И этот баран – но как… А вот и собака: повесила голову, всхлипывая, уши и хвост повисли. И два пустых сенника… И баран Носик… Как вообще возможно… По его сознанию брел преступник, овцекрад, головорез, словно лисица по свежему камнепаду. За спиной у него стоял дом, словно отлитый в бетоне памятник его зряшной жизни, а в нем лежала его дочь, подобно мумии в глубине пирамиды, повитая непрожитыми годами, которые навсегда сохранят ее в этом образе: четырнадцатилетняя жертва под одеялом. Рядом с ней лежал мертвый черный конь и трое зарезанных баранов.
Баран Носик. Как вообще человек мог так низко пасть? Зарезать барана? Тварь бессловесную? Самого родоначальника высоконогой Хельярдальской породы!
Король пал.
Фермер сидел в тракторе целый час. Сидел, вперив глаза в приборную панель, руль, ручку газа. Сидел, пытаясь переварить этот факт. Сидел – считал дождевые капли, привносившие цвет в тусклую кабину. В конце концов она стала ярко-красной. Тогда он достал лопату и пошел в южный угол туна, стал копать.
Эйвис не вставала с постели целую неделю. Для нее это было как одна ночь. Мрачная темная ночь в самый разгар лета. Ночь, которая начинается, когда кончается жизнь. Ее солнце померкло средь бела дня. Ее сознание рухнуло куда-то в живот. Все спасительные веревки, за которые она держалась, превратились в давящие петли. Все перевернулось. Долина встала с ног на голову и наполнилась водой, дом свисал, как паук с потолка этой подвод ной пещеры, горы – промокшие темные берега, а озеро Хель – единственный источник света – теперь оно было небом; она жаждала доплыть до верха, чтобы дышать.
Она была как будто под водой. Тело – как тяжелое бревно, гонимое течением: сплошное и нечувствительное. Мысли – как гнездовье червей в мертвой древесине.
В первые дни я сидел над ней. Сидел с ней – истекая потом, мучаясь совестью – и писал. Я пытался снова вписать в нее жизнь. Я снял со своих счетов все пережитые страдания: сумма оказалась невелика, но все же – это помогло: меня порол отец; меня унижали Фридтьоув и тот дурак, который перевел меня на французский язык. Я использовал это в качестве материала. Я умножил эти страдания на тысячу. Словно врач, сидел я возле нее в первые три дня и выписывал ей рецепт. Она меня не видела. Меня никто не видел. Я был невидим, затаился: все мои женщины приговорили меня к изгнанию, я писал ей из ссылки. И вот.