Автор Исландии — страница 56 из 96

«Смерть одного – это трагедия, смерть миллионов – статистика»[114], – говорил граф Сосо. А нынешние историки добавляют, что на самом деле это число составляло восемьдесят миллионов. И в каждом из этих восьмидесяти нулей все население Исландии может уместиться четыре раза. Но душ, убитых им, было гораздо больше. И одной из них был я. Я – жертва сталинских репрессий.

«Здравствуй!» – говорю я ему. Он не слышит, ведь он так далеко. «Коба!» – зову я. Затем пробую: «Сосо! Иосиф!» А затем: «Сталин!» – но тут прихожу в себя и вспоминаю, что на нижнем этаже спит, а может, и не спит, Йоуханна. Какой съемщик неуемный. Съемщик с ума сбрендил. Громко зовет Стального среди ночи, – а за комнату-то не платит! На самом деле я не уверен, собирается ли она взимать эту плату. Когда сегодня вечером я поднялся к себе, она лежала в моей кровати, положив руку под щеку, а потом подняла на меня глаза и шутливо сказала:

– А ты с Давидом Стефаунссоном знаком?

– Да, встречался как-то, – ответил я, не зная, куда деваться, и в конце концов уселся в прогнившее трухлявое кресло с обивкой, стоящее напротив кровати. Она лежала там, словно маленькая девочка, которая пытается вести себя возбуждающе. Это было самое причудливое, что я видел в жизни. Престарелая малютка улыбнулась мне, словно лягушка, делающая карьеру. Разумеется, она ожидала, что я вскочу на нее, словно кобель на амурном свидании.

– Давид был красавцем.

Она действительно думает, что меня лучше всего завлечь именно таким способом?

– Да-да, он… был красивый.

– Да, это точно. А сейчас наш Давид совсем-совсем состарился, – сказала она и посмотрела на меня глазами, в которых было написано: «А ты – молодой». Сколько же ей лет-то? Восемьдесят?

– Не хочешь у меня на зиму остаться? – продолжила она.

– На зиму? Да… не знаю, – сказал я и попытался посмотреть в окно, словно ждал парохода.

– Ну, ты, наверно, в кровать лечь хочешь?

– Да, наверно… наверно. Я все-таки прилягу, – ответил я как можно более безучастным тоном – и заметил, что Сталин все еще стоит на полке. Не человек – бес. С этой чертовой грузинистой усмешкой. Я посмотрел на старуху – этот старый предмет на «моей» подушке. Она снова ухмыльнулась:

– Да, да, как хочешь, так и поступай. Я много места не займу.

– Что?

– Я много места занимать не буду.

Что же она за явление природы такое – эта старуха? Она часто заморгала, то поднимая, то опуская над глазами веки – двух престарелых бабочек. Я снова взглянул на Вождя. Как же он, бедняга, уменьшился. Я мог бы сейчас встать, взять его одной рукой и выкинуть в окошко. Но я бы не смог. Нельзя просто взять и выкинуть Иосифа Сталина из окна второго этажа.

– Он курит, – сказал я.

– А? – не поняла старуха.

Сталин стоял и не переставая курил, в промежутках сплевывая. Он стоял на трибуне Мавзолея Ленина вместе со всеми своими приближенными. На Красной площади, 7 ноября 1937 года. На праздновании двадцатой годовщины революции. Я стоял там, словно скандинавская мышь. Мы стояли там, словно сто тысяч мышей, и смотрели снизу вверх на кота – того самого усатого. Грузинского. А он окидывал стадо взглядом и выбирал из него… Внезапно к нам на помост поднялись двое военных, проложили себе путь наверх, к почетным местам, к маленькому лысому человечку с острым носом и прической, как у Наполеона, и увели его за собой на Мавзолей, к вождю. Кто-то прошептал: «Бухарин». Это имя было мне знакомо. Спустя полгода его расстреляли. А сейчас его подняли до самого трона. Кот разглядывал мышь.

Мы стояли там вдвоем: Кристьяун и я. Я и Стьяуни. Кристьяун Йоунссон. Он был на семь лет старше меня, надежный и сосредоточенный лидер Коммунистической партии у нас на родине, а здесь он находился по ее поручению в доме Коминтерна и выполнял функцию телеграфиста, которому в обязанность вменялось посылать вести домой. Вести-Москвести. Я восхищался им – а мне ведь совсем не к лицу восхищаться кем бы то ни было. Он горел идеей, он был сильный, веселый, всклокоченные светлые волосы – как языки пламени вокруг его огненно-красной головы, проворный, бодрый, танцор, жизнелюб, передразниватель – единственный на всю партию настоящий юморист. Славный малый. Обладатель настоящего сердца. Его имя было на устах у всех рабочих в Исландии после скандала вокруг «Новы» в Акюрейри в марте тридцать третьего[115]. Стьяуни Красный перерезал «белым» канат, который они использовали, чтоб оттеснить рабочих от причала. Когда после этого его обложили, он по ночам спал по два часа стоя, как гласил рассказ о нем, – до полной победы над «приспешниками работодателя». Что за окраска была у этих слов!

И как посвященный коминтерновец, он стоял на особом помосте, воздвигнутом рядом с Мавзолеем Ленина на Красной площади, в годовщину революции, на расстоянии голоса от самого вождя – короля-солнца, фараона, императора. И я – его соратник, рядом с ним, ребенок двадцати шести лет от роду, пишущий книгу. Что такое я был? Что я там делал? Я писал «Свет умиротворения». И изучал успехи коммунизма. Была большая демонстрация. Мы стояли там три часа, пока мимо нас чередой проходили Советы – их было жутко много. Мимо нас вышагивали заводы, воинские части, шахты, колхозы, школы, физкультурники, дети и женщины. Сто тысяч экземпляров суперрабочего Стаханова, победно улыбающегося в лицо социализму, загорелому прыщавому социализму с усами, бросающими тень на жизнь нас всех. И всем предписывалось стоять, скрестив руки на груди, чтоб никто не застрелил этого человека. Ведь такой риск мог бы отвлечь вождя, который, сощурив глаза, выбирал себе из толпы на этой бесконечной демонстрации лицо – жертву следующего расстрела.

C пепельно-серого неба падали мелкие тонкие снежинки, лоскутно парили в безветренном воздухе, подобно бумажкам, которыми американцы обсыпают своих героев (Бог благословлял революцию), а над ними клином летели военные самолеты, а другие летели низко над высочайшими башнями российской истории. Все это выглядело монументально, да только невероятно затянуто. Но мы не возмущались и стояли там три часа на пятиградусном морозе. Со спектаклей, которые режиссировал Сталин, уходить было нельзя.

– Что необходимо, так это полный переворот всего общественного устройства. Мы должны полностью расформировать его – только так мы добьемся диктатуры пролетариата. Все остальное – просто правократизм. А правократы прокладывают дорогу фашизму.

– А демократия? Разве не…

– По Ленину, так называемая демократия в капиталистических странах – чистой воды обман, способ угнетения. «Демос» значит «народ», и настоящая демократия – это власть народа, простонародья, пролетариата, это власть Советов, и в такой Совет должны входить хорошие люди. Такие, как товарищ Сталин, Вячеслав Молотов, Берия…

Мы сидели на жестких плетеных стульях в кафетерии отеля «Метрополь», пытаясь исхлебать из себя зябкость после этого мар-софона на Красной площади. Он учил меня. Я впивал в себя его слова. Разговаривали мы по-исландски, хотя к нам подсела невеста Кристьяуна, шведка Лена. Она была красивая, но на мой вкус какая-то слишком гагаристая: шея чересчур длинная, нос птичий, конечности тонкие. Честно говоря, я никак не мог отогнать от себя мысль, что у Лены Биллен телосложение какое-то, прямо сказать, буржуазное. Она даже одеваться по-пролетарски не умела: на стриженной под мальчишку голове – слишком парижистая шляпа, а с шеи свисают длинные жемчужные нити – я знал, что Стьяуни они раздражают. Очевидно, они когда-нибудь затянутся на ее шее. Я по временам улыбался шведской гагаре и рассматривал двухлетнюю девочку, которую она держала на руках. Крепко сложенная темноволосая девчушка. Ее звали Нина, и мне иногда казалось, что Кристьяун – ее отец, хотя мы это и не обсуждали. Наши умы занимали другие, более важные, вещи. За соседними столиками сидели партийцы в выходных костюмах – с такими удивительно железными лицами в этой царской обстановке – и молчаливые женщины, как и Лена, смотрящие в окно, на ноябрьски-серую Пушкинскую площадь, которую сейчас рьяно выбеливал первый снег. Сказав последние слова, Кристьяун быстро осмотрелся по сторонам. «Сталин, Молотов, Берия». Да, он произнес это с утвердительной интонацией, без тени иронии. Он приезжал в Москву уже в третий раз, сейчас прожил там десять месяцев и как следует насобачился быть всегда начеку. Одно неосторожно сказанное слово могло перечеркнуть двадцать лет работы. Я все еще пытался разобраться в этом.

– Кристьяун! У тебя есть какие-нибудь планы на вечер? – по-шведски спросила Лена.

– Да, с нами будет ужинать Эйнар. В нашей комнате.

Маленькая Нина уже давно спустилась на пол, а теперь захотела встать на стул между нами и Леной. Мать помогла ей, а потом громко и четко произнесла: «Встали, Нина!» – по-шведски, трижды, пока Кристьяун не велел ей замолчать, после чего боязливо осмотрелся вокруг. «Встали, Нина!» звучало опасным образом похоже на «Сталина».

– Здесь крайне важно уметь молчать. Только никому не говори! – однажды сказал он мне с серьезным лицом. Былая веселость немного сошла с него. Целое лето тому назад, в Сиглюфьёрде, он был самым юморным человеком Северной Исландии, и каждый вечер в отеле «Кваннэйри» перевоплощался в своего любимого персонажа – Буржуя Буржуйсона. Его лицо за секунду превращалось в жирную рожу спекулянта селедкой, который разговаривал как пожилой даун после трех стаканов: «Ребята, ну это, короче, не надо все время заниматься этой борьбой, понимаешь. Ведь единственная разница между нами – в том, что я толстый, а вы худые. А в остальном у нас с вами цель одна: способствовать обогащению Акционерного общества “Буржуй Буржуйсон”».

Однажды вечером у стойки бара показался знаменитый актер. Стьяуни: «Здесь вы видите нашего выдающегося актера. Когда он играет на сцене, то всегда выдается всем телом вперед и попадает в объектив!» Мы все засмеялись, а актер обернулся, а я пожалел его, а он подошел к нашему столику. «Ну вот, видите! Он и здесь подался вперед!» Я жалел всякого, кто собирался спорить со Стьяуни Красным. Он всех видел насквозь. И лицо у него всегда было таким красным. Но здесь, в Москве, он стал совсем другим.