Автор Исландии — страница 59 из 96

– Одна тысяча девятьсот двадцать три.

Я лежу здесь под крышей и слушаю, как дождь барабанит по рифленому железу. Дождинки падают над целым регионом. Нигде не осталось ни сухой пяди туна, ни незакапанной крыши сарая. От каждого камня, каждого столба прочерчена мокрая прозрачная линия до небес длиной в два километра. Когда-то я ударял по этим серебряным струнам своим пером, а сейчас просто лежу под крышей, намозолив руки, и слушаю, как капли обрушиваются на кровлю. Сотня тысяч щелбанов с небес. Но это не те же самые капли, что падают на плечи хельярдальского фермера – на его полупромокшие шерстяные плечи.

Хроульв шел через кочкарник, вереск и мхи, траву, лежащую ниц, колокольчики, костянику. Кочки. Качки. Старик-фермер в галошах. Что он делал? Он и сам не знал. Он проверил ограду, бросил взгляд на озеро и услышал вой, доносящийся из сенника сюда, до самого Мощнявого кочкарника, и на миг ему показалось, что собака вернулась с того света, – но, конечно же, на самом деле это выл мальчик. В него вселился бес. Эти вечные завывания по утрам и вечерам, хух. Фермер получше затолкал вывороченный ком земли под расхлябанную проволоку одной ногой и поплелся дальше вдоль изгороди – дальше под новые капли дождя. Нет ничего лучше, чем идти по земле. Нет ничего лучше, чем когда тебе в последний раз дают пройти по своей земле.

Капли дождя падали на его спину, словно в губку. Этот человек не мог промокнуть. Ему не бывало холодно, и тем более – жарко. Этот человек был единым целым со своей землей. А сейчас он ее потерял. Он проиграл свою войну длиной в целую жизнь – вой ну со временем и с обществом, глупостью и прихотью, волнением и веком – этим сбрендившим веком, который прихлопнул его, как чашка – муху. И как бы ты ни старался, все твои мечты, вся твоя работа, твои крылья в конце концов налетают на стенки этого века. Эпоха – ножны, а твоя жизнь – меч. Шагнешь вон – и все. Или станешь бессмертным, или тотчас погибнешь. А Хроульв всю жизнь продержался за гарду этого меча. Кто готовится к худшему – как раз при нем и живет.

Откуда приходит неудача? Может, она входит в состав времени? Стоит за его спиной и порыгивает наружу между секундами? Или она просто выползает на сушу, как невинный тюлень из моря? Жирная безрукая неудача, глаза которой пялятся с огромной глупостью? Затем она ковыляет за тобой на холодную хейди – чудище с легкими и рыбьим хвостом?

Кто-то, что-то: эпоха, братья, отец, утес в Широкой долине, луна над заливом, сама жизнь – подложили в его душу мертвого черного коня, а потом прибавили к нему восьмерых мертвых щенков, старую студенческую фуражку, английскую мину, сто пятьдесят овец и троих баранов, а теперь еще – одно выкрикнутое в сеннике слово: «Папа!» Оно порой раздавалось в этом душном зале – его душе, и эхо отдавалось в мине, так что та потом еще долго гудела, хотя на нее и положили три весьма рогатые туши. Он с размаху бросил на них еще ягненка и взгромоздился на краденые, закаменевшие мешки удобрений, которые он тоже там хранил, и какое-то время не отрываясь смотрел на труп Слепца, а потом от души плюнул в открытую студенческую шапочку на полу, наполовину в маслянистой лужице, натекшей в этот вредный для души сарай (отнюдь не рай). Каждый человек – это здание. Абсолютно каждый – это забетонированное, но непокрашенное здание в триста квадратных метров, с цокольным этажом, чердаком и просторным подвалом. Каждый человек, который ходит по земле, одновременно ходит и по этому зданию. Вверх или вниз по лестнице, по длинным коридорам, моет полы, подметает, выглядывает на улицу, прибирается или топит печку.

Хроульв проплелся вверх по лестнице – подгнившим от сырости ступенькам, из своего темного дома-свалки на цокольный этаж. Там полы были сухие, но холод почти такой же, как и в подвале, и во всех лампочках кончилось электричество. Он шел по коридору, пока не набрел на хворающую проказой дверь, еле висящую на рыжих от ржавчины петлях, толкнул ее. В комнате шел дождь, а на пол постелили мох, вереск и кочки, траву, павшую ниц, колокольчики и костянику. Кочки… Он вышел в кочкарник.

Девчонка – она оклемается. Да-да. А вообще-то ей надо было бы схватить ружье и прострелить мне ногу. Тогда мне точно бы полегчало. Когда что-то пожирает тебя, нет ничего лучше штук эдак двадцати дробин в ногу. Просто чтобы отвлечь внимание. Да-да, хух. Может, эти придурки разлюбезные меня завтра вообще повесят. А так этого бы не было.

Дождинки падали на козырек кепки с глухим звуком: аккомпанемент ко всей его жизни. А сейчас она кончилась. Общество победило отшельника. Он потерял свою землю. Как бы лучше сдаться? Кричать, пока тебя силком отволакивают в машину? Повесить голову и молчать в ответ на все вопросы? Или все отрицать и говорить, что чувствуешь, как народ тебя поддерживает? Или поступить как Ньяль, который просто лег спать в своем подожженном доме? Или поступить как Адольф – взять с собой в постель бомбу с часовым механизмом? Или взять и сбрить свою рыжую бороду и начать слушать рок-н-ролл?

И ты превращаешься в лошадь. Даже у побежденной лошади есть гордость. Лошадь никто не жалеет. Хроульв стал лошадью, совсем прекратил разговаривать, «спасибо за угощение» он в последний раз произнес полмесяца назад, а однажды он два часа простоял у стены, не сводя глаз со своей земли. А второй день он стоял, повернувшись задом к ветру. С двумя другими оставшимися клячами. Стоял с ними у конюшни в укрытии, где не дуло, и думал. Разве что траву не щипал.

Последний день в Хельской долине. Это была странная мысль. Но он знал, что после этого дня здесь уже никто не поселится. Насколько он знал старого собственника этой земли, тот ни за что не поступил бы так сам, да сейчас никто и не обзаводился собственным хозяйством, если только его не заставляла упрямая жена или деспотичный отец, да и то не в таком месте, вдалеке от населенных пунктов. И если будущее логически вытекает из настоящего, которое только и знает, что сидеть в доме, и у которого только одни сплошные домашние тапочки, домашние животные, домашние мастера и домашние аресты, – в ближайшую тысячу лет здесь вообще никто не станет селиться.

Обрекать землю на запустение – все равно что терять близкого друга. Только хуже. Ведь умерший умер и уже прожил жизнь, возможно, и не совсем впустую, а такая долина, такая земля продолжит существовать – но уже лишь для того, чтоб давать ветру поиграть травинками. Обрекать такую землю на запустение – все равно что покидать того, кого любишь, когда любишь и когда он отвечает тебе взаимностью. Так никто не поступает. Поэтому самый тяжелый разрыв отношений в мире – разлука с долиной.

Хроульв уже превратился в лошадь, но все же у него забилось сердце от этой огромной мысли, когда он в свое последнее утро вошел в сенник. Такое слишком велико – человеку одному не под силу это понять. Человеку одному не под силу – когда это хотят отнять. Рассматривание своей земли заняло у него целых пять минут. Затем он пошел в коровник и пристрелил теленка Пятнашки.

Эйвис было все равно. Она только радовалась. К черту эту долину проклятую, которая вполне оправдывала свое имя. И да, продать это все барахло, трактор, прицеп, лошадей, коров, кур, кухонную утварь, кровати, печку и что там еще… Дни самообвинения прошли, и теперь она видела вещи в ясном свете, она позволила себе простую злость. Да! Скоро она уйдет от этого человека, вырвется из рук своего мучителя и из этой смирительной рубашки природы, этой холодрыги, в которой даже траве было непросто расти, а некоторые сугробы не сходили даже в самый разгар лета. Да! Там, где лето было не красным, а синим от холода и где даже ягодки шикши покрывались мурашками. В последнее утро она доила коров с неистовой силой. Свобода! Вечером она станет свободной. Какая невероятная мысль! Новая жизнь во Фьёрде! И эта жизнь была вовсе не плоха. Она напевала самую новую песню, которой ее научил брат, почти приплясывая, пока несла подойник с молоком в дом. «Хаумачизтэ догги инзе виндоу?» В этих бедрах проснулась женщина. Голова стрижена под мальчишку в духе рок-времен. Брат услышал, что она идет, и дважды тявкнул после припева. Они вместе прослушали десять причудливых современных песен. И она обещала завести ему новую собаку. Когда они приедут во Фьёрд. Виса, милая Виса!

Но где они будут жить? Отец отвечал только «хух». Эйвис думала, что первое время они будут у Тоурда, но чересчур переоценила этого своего старшего брата: из его отсутствия сплетни сплели интересную сказку. Под стеной загона для овец: «Слышь, а твой братец Тоурд ваще гениально управляется с ножом, селедке голову отрубает с расстояния шести метров, целоваться будешь?» Но когда дошло до дела, братец Тоурд оказался обыкновенным выпивохой, ни на что не годным, да и к тому же уехал на Фареры, да и Морской дом был не самым лучшим местом для маленькой семьи, пусть даже такой странной. На первых порах они будут жить в Зеленом доме у Турид Бек. Они – это она, он и бабушка. Так она решила. А что будет делать этот драконище, будь он неладен, этот рыжебородик плешивый, она не знала. Да ей было и наплевать. Она с ним не разговаривала. Он не разговаривал с ними. «Я говорил с Руноульвом», – услышала она его фразу, обращенную к бабушке, что бы она ни значила. Разумеется, он хотел, чтоб они жили в неотапливаемом английском бараке на Косе или в каком-нибудь сарае для сушки рыбы класса «люкс». А может, он и вовсе расщедрится на просторную пещеру на Разбойничьей лаве. К чертям эти горы, эти хейди, этот вечный пронизывающий ветер! Ей нестерпимо хотелось моря и штиля, и домов, и освещения, и отопления. В последние дни она не думала ни о чем, кроме белого чистого пододеяльника и белых блестящих, густо залакированных оконных рам, которые видела в Зеленом доме. Каково это – жить так круглый год?! Более того: там в кухне был кран, а из него текла горячая вода! «А-а, у Беков в семье издавна водилось колдовство всякое», – говаривала Душа Живая.

Турид была крупная серьезная женщина лет пятидесяти, которая в свое время так часто ходила на похороны, что перестала носить обычную повседневную одежду, а ходила все дни в черном национальном костюме. Кожа у нее была молочно-белая, холодная и сырно-мягкая и ложилась ей на лицо складками – свисала брылями с подбородка, как бу