Автор Исландии — страница 62 из 96

«Сто девяносто крон!» – сказал Оускар, сын Бальда с Межи. «Сто восемьдесят!» – выкрикнул Гисли с Капища. Новый хреппоправитель рьяно заморгал глазами под толстыми очками, посмотрел на замызганную бумажку у себя в руках. Не знаю, мол, правильно ли вы поступаете, но «сейчас… Согласно моим… цена коровы – двести крон[119]». «А? Что он говорит?!» – «…начиная от двухсот». Кажется, люди не до конца поняли, в чем заключается смысл аукциона. «Двести крон!» – сказала тогда Хоульмфрид с Камней. Корова заревела, и люди уставились на эту малорослую девушку с громким голосом, длинными волосами и неприличным, пухлым телом, стоявшую в дверях коровника с гордым видом и жующую белоснежный жевательный табак. «Еще чего!» – шикнула на нее мать. «У меня есть деньги», – ответила та. «Я говорю: еще чего!» Маульмфрид перешла через двор и встала рядом с дочерью. «Двести десять крон, если девка будет в придачу!» – прокричал летний работник с Брода, и все засмеялись: они уже немного выпили, и настроение у них улучшилось. Так вот: «…сей-час… если никто не предложит лучшую цену…» – говорил Йоуи еще и еще раз, таким тоном, каким обычно произносят «ну вот» и который все одинаковит: «Раз, два и…» – он хотел объявить, что корова продана девушке с Камней, но ее мать спросила его: «Ты что, больной?» – и затолкала свою Фриду в коровник, где у матери с дочерью произошла громкая ссора. Спорили скупость и расточительность. Единственное, чему эта непорочная дева научила свою дочь, – это предусмотрительность.

Пятнашку продали Оускару с Межи за двести крон. Эйвис проводила корову взглядом, когда ее вели мимо отца и дальше на тун, а там привязали в повозке, – она почти жалела его. За три минуты на Скважине с Камней рыбак-селедочник с заячьей губой заплатил столько, сколько ее отец зарабатывал тяжким трудом двух зим и двух лет. Значит, такова «цена коровы». Она подняла глаза и посмотрела на Хельярдальскую пустошь: облака напоминали развернутые рулеты. Какое странное сюда пришло время! Потом она снова заметила, что младший паренек с Межи все еще смотрит на нее. Может, ей надо дать ему завалить себя, чтоб снова выкупить Пятнашку для папы и бабушки?

Гисли с Верхнего Капища купил почти все вещи фактически за бесценок. Эферт купил одну лопату за пять крон. «Ах, людей надо подверживать в трубную минуту». Мальчишки опять похватались за животы. На этом аукционе не было ничего интересного, кроме того, что происходило в штанах у этих подростков, которые молча следили за каждым движением Эйвис, словно советские разведчики. Она чувствовала на себе эти глаза – и позволяла взглядам вращаться вокруг нее, подобно голубым и карим планетам, – но старалась ненароком не заглянуть в них; эти пареньки полностью превратились в детородные органы, с гривой надо лбом и жидковатой порослью на щеках, она даже не знала, как их зовут. Их имена пока только вылуплялись у них изо лбов. И почему у них такие ужасные прыщи? «Прыщи от похоти», – сказал брат Тоурд. «Телячьи прыщики», – сказала бабушка. Она не поняла ни того ни другого. И все же – к собственному удивлению – она начала думать и прикидывать, что ей стоит допустить этих мальчишек до себя всего два раза, и она заработает достаточно денег, чтоб хутор остался за папой, а бабушка оставалась в долине, а братец Грим и дальше радостно слушал в сеннике свое американское солдатское радио и подпевал. Это было так странно. Так странно думать об этом вот таким образом. Это заняло бы у нее всего день, от силы два. А может, Фрида и Герда согласились бы пособить ей. Они начали бы сбор средств на благотворительные цели и одно воскресенье полежали бы в хельярдальском сеннике, раздвинув ноги. Тогда бы, конечно, они в два счета выкупили свою долину, все стало бы как раньше. Какое странное сейчас пришло время!

Почему она задумалась об этом? Как это пришло в голову? Она покраснела – именно в тот момент, когда смешливый мальчишка с Верхнего Капища прошел мимо и укрепился в своей догадке, что она влюблена в него, – и отогнала прочь эти глупые мысли: все равно отец уже забрал весь ее пыл. Что она вообще задумала? Может, ей хотелось стать солдатской шлюхой? Явно нет. Она же не как Фрида. Нет, уже ничего не спасти. Эту долину уже уничтожили, и все знают, кто это сделал, – подумала она, предоставляя аукциону идти своим чередом.

Когда распродали все, кроме домашней утвари: и коров, и лошадей, и кур, и трактор, сенокосилку, сеносгребалку, сбрую, седло, молочный бидон, подойники, тачку, навозные лопаты, телегу и два вьюка сена годичной давности, в которое помочились, – тут уже настал вечер. Люди проголодались. Солнце пробивалось сквозь тучи и теперь светило людям прямо в лицо, бросая горизонтальный свет на пустые животы. Душа Живая пооткрывала все свои шкафы и вынула каждый кусочек съестного, который нашла. Все равно их ни к чему хранить. Последний ужин в Хельской долине был накрыт во дворе. Столы вынесли из дома, Гейрлёйг покрыла их скатертью, и женщины выставили на них все, что нашла бабушка: восемь батонов кровяной колбасы, солидный кусок акулятины, четыре бутылки коровьего молока, трехгодичный объеденный копченый окорок, четыре вяленые пикши 1951 года, свежесваренные, вкупе с миской полуостывшей картошки, буханку хлеба, масло, печенье, сушеную рыбу, капельку скира и две большие горячие кастрюли: в одной было четыре литра овсяной каши, в другой – столько же какао-супа. Пиршество в Хельской хижине. Во дворе. За этим столом царило весьма итальянское настроение, хотя все, по исландскому обычаю, стояли: стульев не нашлось ни для кого, кроме самых пожилых мужчин. Мухи быстро украсили скир и рыбу. Как весело кого-нибудь объесть и по миру пустить! Фермер из Хельской долины стоял и смотрел, как Эферт жует кусок копченого окорока; на миг их взгляды встретились – старые друзья, – а затем усатый кот кивнул с перекошенной редкозубой улыбкой. У Хроульва не было аппетита, и он вошел в дом, поднялся на чердак и начал шарить в кроватях, пока народ с куском акулятины в руке и кашей в животе брел за угол дома, чтоб полюбоваться на игру красок на западном краю неба. Красивый закат хорошо способствует пищеварению. А в августе закаты самые красивые. Когда облака как следует выдержали в духовке лета, тесто поднялось, формы стали кучевыми и солнце освещает их тесные мягкие ряды, словно подсветка в витрине магазина, в итоге получается пышная сдоба.

Трудно было скрыть, что после еды люди все еще были голодны. И как зачарованные смотрели на небесные сласти на горизонте. Эта долина была безнадежна. Хотя в ней съели все, люди все равно покидали ее голодными.

Солнце зашло за край хейди, и Йоуи опять вскарабкался на ящик. Сейчас начали продавать вещи из дома, мебель и кухонную утварь. Все это вынесли на улицу. Все, кроме печки и старухиной кровати. Она развалилась у них в руках, стоило им лишь прикоснуться к ней – как будто держалась только на ее сне, – и сейчас лежала, словно схлопнувшееся легкое, на полу в зияющей пустотой спальне. Кровати на чердаке были приколочены гвоздями. На дне одной из кроватей Хроульв нашел старую бумагу, спрессовавшуюся в папье-маше: это были две исписанные убористым почерком страницы, сложенные во много раз, – письмо: «Милая Йоуфрид! Любимая моя. Я знаю, ты не можешь знать, как я скучал…» Он перелистнул на последнюю страницу, почерк был шнурообразный, он его не узнавал, а в конце было подписано: «Все относительно, кроме любви. Тысячу раз целую! Твой Л.».

Ху х.

Шоферы попытались раскачать старую печку, такую черную и такую шведскую, – но она была для них слишком тяжела и к тому же крепко застряла в углу. «Ах, эту выставлять на продажу и смысла нет», – еще раньше сказала Душа Живая. Сейчас она вышла с деревянной поварешкой в руке посмотреть на аукцион. И за каждую вещь хреппоправителю назначали все бо́льшую цену. Бальдюр и Эферт не могли поделить датские напольные часы с маятником, а Ауки с Брода купил двадцать семь номеров «Ежегодника овцевода». Но никто не хотел табурет, на который Хроульв обычно складывал одежду. «Я возьму», – сказала Маульмфрид. Хроульв слышал это через полуоткрытое окно, хоть он и сидел в самом дальнем углу чердака на длинной кровати, поделенной натрое, и глазел на сучки в досках ската крыши напротив. Каждый из них был как лицо. Они были до боли знакомы ему.

Новый владелец долины, банкир Йоун Гвюдмюндссон, решил не покупать ничего из домашних вещей, так как не видел в этом никакой выгоды: здесь предстояло обустроить большую ферму для лошадей. Разумеется, он собирался меблировать дом заново. Да, конечно, ему потребуется мебель более крупная, чем старой Алле. Но все же ассистенту Мариноу удалось навязать ему печку. Наконец распродали все, но тут Сыр Харальдссон заметил поварешку в руке старухи и захотел, чтоб ее выставили на продажу последним пунктом. «Э-э, тогда горе будет, ее моей матери альвы подарили», – соврала старуха. Эта поварешка была ее свадебным подарком. Двадцатилетний Тоурд с Холма вырезал ее для своей невесты; она носила ее на своем переднике шестьдесят шесть лет, помешивала ею в двадцати четырех тысячах кастрюль овсяной каши. Эта поварешка была так же близка ей, как мизинец или безымянный палец. Но юрист все равно взял ее в руки и стал оценивать эту кожисто-мягкую вещь – но тут из коровника вдруг вышел какой-то наглец, с победоносным видом потрясая над головой приемником:

– Радива! Радива!

Это был Бранд с Подхолмья, ненормальный сын Эферта и Берты. «Радива сене!» Он протянул приемник Йоуи и, корча рожи, отступил далеко назад от «радива сене». Хреппоправитель положил приемник на ящик. Ну, мол, я не знаю, «сейчас, допустим, четыреста крон». Грим вырвался вперед из толпы и уставился на приемник, побагровев. Кто проболтался? Данни? Данни, зараза! И как дурачок с Подхолмья смог найти его в сене? Он не мог… это не должно быть… это было…

Грим твердым шагом подошел к аукционисту через весь двор, взял приемник под мышку, а дальше не знал, что делать; на него напустились двое человек: «Эй, дружочек!» Непроизвольной реакцией мальчика было – включить радио. Прошло несколько секунд, прежде чем оно ожило. Он пятился прочь от Сыра и Мари-ноу и кричал им: «НЕТ!» – а потом из американского радио грянул совершенно неистовый рок: гитара, саксофон, пение: