На следующий день Эйвис встала с постели и ходила по дому, всхлипывая, словно раненый заяц, долго сидела на кухне и смотрела в окно, наблюдая, как три ее сверстницы бегут в направлении Площадки. Одна из них была ей знакома. Конечно, их-то отцы еще не изнасиловали. У них все впереди. Они еще дети… Потом она встала и пошла к себе, когда Симона спустилась с чердака. Было очень трудно выносить на себе взгляд этого дрозда. Турид сидела у себя и занималась переводом. Большой письменный стол стоял перед окном, выходившим на Главную улицу. Сейчас листва опадала с деревьев и улица была видна лучше. Мимо проходили люди, словно свежепереведенные герои романа по столу Турид. Она подняла глаза и увидела, что идет Хроульв. Идет нога за ногу, петляя. Она заметила, как он бросил взгляд на Зеленый дом, но при этом попытался, чтоб это вышло украдкой. Как этот человек был достоин жалости – согбенный от жизненных хлопот, с мертвым лицом, в поблекшей кепке, с осенней рыжиной в бороде. Потом он продолжил свой путь, таща за собой последний хвост самосожаления. По пыльной мостовой.
– Быдняга!
Хроульв жил в старом, оставшемся с войны бараке на Косе. Это было в северной части Фьёрда, как раз напротив Зеленого дома. Этот барак построили англичане в свой первый день во Фьёрде: отлили низкий цоколь из бетона, поставили между боковыми стенами решетку полукругом и одели ее рифленым железом: получился хороший летний сарай, но зимовка в нем была невозможной. Англичане не умели строить жилища в Исландии – это правда, зато спать при морозе они были привычны. Экономные, заразы! Исландцы свои дома шерстью изнутри одевают. Однако эти временные постройки все еще стояли – пятнадцать лет спустя – и давали крышу над головой тем, кого жизнь вышвырнула на улицу. Они никому не принадлежали. Их воздвигла война, а у некоторых их личная война до сих пор шла. И все же Хроульв прекратил ругать англичан, когда ступил на бетонный, как в сарае, пол и обустроился в одной половине крайнего барака, смотревшего на море. В его фасаде была шумная железная дверь, а по обеим ее сторонам – окошки с шестью стеклами. В одном из них два стекла были разбиты. В такое-то жилье и въехал престарелый фермер со всеми своими пожитками в холщевом мешке. Он немного посидел на какой-то деревянной ерунде – и тут увидел, как роскошная крыса быстро взбирается на одно окно и пытается протиснуться наружу в том месте, где не хватает стекла. Зад у нее был толстый, как зараза, а хвост болтался, как бешеный маятник, пока она лезла в дырку. В другом конце барака обитали три безъягные овцы: никто не знал, чьи они. Через неделю они переехали к Хроульву. Так было немного теплее, да и компания хорошая, хотя фермер отродясь не встречал таких бяшек, которым в августе охота торчать в помещении. Но это же фьордов-ские хлюпики, хух, приморские овцы, водорослееды, чуда-юда пляжные, от соли поседевшие.
– Ме-е.
– Хух.
Однажды вечером объявились Баурд и Скегги: они привезли на грузовике с платформой стулья, стол и другие вещи, нужные в хозяйстве. «Может, тебе что-то из этого пригодится, Хроульв?» – сказал консультант. Фермер узнал стол из парадной гостиной в Хельской долине. От него отломилась ножка. У Хроульва больше не хватало сил возражать Баурду. «Ну, наверно…» – упавшим голосом сказал он и позволил им занести вещи в барак. У середины поперечной стенки там стояла старая печка – эдакий огнемет, плюющийся искрами, с длинной вертикальной трубой-дулом, а напротив нее одинокое кресло, которое Хроульв нашел на взморье, все изгрызенное свободно пасущимися лошадьми. Все солдатские койки уже растащили, кроме одной – и на ней теперь и спал этот человек – да, на английской солдатской койке. Если он чуть сдвигал голову на подушке, то в ясные ночи видел звезды на небе сквозь сварные швы в рифленом железе. Он вспоминал, что одна старуха дома, на Каменном мысу, рассказывала ему – мальчишке, что звезды – это огоньки в хижинах на небе, а еще вспомнил, что сам рассказывал это своему Хейдару. Сейчас эти сведения лежали на дне озера Хель. Житель барака закрывал глаза и думал о своем маленьком рыжеволосом мальчике, но не мог этого вынести и снова открывал глаза.
Это было все равно что спать в зале. До потолка – четыре мет – ра, и при самых сильных порывах ветра в листах железа слышались завывания, как в старой пьесе. В одну ненастную ночь овцы пришли к нему, выстроились перед койкой и пристально смотрели на него во мраке – на этого лысого бородатого человека под одеялом, что вместе с подушкой гусиного пуха, которой минуло уже тридцать лет, и составляло весь его багаж в этой новой жизни во фьорде. Хроульв осторожно повернулся на бок и заглянул овцам в глаза: они светились голодом. Он при первой возможности соорудил им загон в одном углу и с рассветом выпускал их, когда уходил на работу. Они паслись на склоне горы.
Каждый день он проходил фьордом сквозь городок – одинокий, презрения достойный, мимо Зеленого дома, на сельдеразделочную площадку. На первых порах его взяли бондарем. Каждый вечер он тем же путем шел обратно сквозь городок, как горемыка, и косился на Зеленый дом: однажды он увидел в окне своего Грима, и сердце у него забилось с перебоями, как дизельный мотор, который глубоко вздыхает, а потом выпускает из трубы черный дым. Он услышал в доме шум и поторопился прочь; он нес маленький холщовый мешочек, а в нем была селедочная мука, которой он кормил своих овечек; здесь все было неизменно: они стояли, все три, у фасада барака при моросящем дожде и ветре с юга и поджидали его. На десятый день самая смелая подошла к нему и понюхала мешок с мукой. На душе у него немного потеплело. Он называл ее Йоурой. Но не вслух. Двух остальных он называл Искоркой и Висой. Про себя. Один со своими женщинами. Хух. Вот так, ну же, ну, я сказал! Он превратился в того, кем, наверно, всегда мечтал стать: в барана в овчарне.
– Быдолага!
Турид уставилась в окно, и какое-то время у нее стояла перед глазами эта картина: сгорбленный человек с рыже-седой бородой и длинным хвостом идет по жизни так, словно утратил на это всякое право. Каждый шаг – как будто сделан без разрешения. Кто причиняет страдание – сам больше всех и страдает, подумала она про себя, и в этот миг за ее спиной скрипнула дверь, и она обернулась. Эйвис надела шерстяную юбку, футболку и водолазку и смущенно стояла на пороге, прислонившись плечом к дверному косяку: тело отягощено жизнью, все черты вот-вот раскроются – как лепестки за день до того, как распустится роза, – и лицо бледное и красивое, и кожа светлая, и мягкая, и совсем чистая, как краска в банке, а над всем этим – встрепанные со сна волосы, темные и тонкие. Совсем не было заметно, что жизнь этой красивой девочки уже загублена.
– Входы, родымая!
Девочка держала руки в карманах юбки, покривила свой маленький рот под упрямым носом, который вскоре перестанет быть вздернутым и будет совсем прямым. Турид закрыла перьевую ручку колпачком и протянула руку; Эйвис присела на красивый стул, не вынимая руки из карманов, положила одетые в чулок пальцы ноги на другую ногу. На столе и на полу рядом с ней стояли крепкие высокие растения в горшках. Дневной свет наполнял комнату и делал все очень красивым. Переводчица поднялась, выдыхая через ноздри, подошла к двери и тщательно закрыла ее. Затем снова села на свой письменный стул, посмотрела на девочку и спросила ее: «Ты знаешь, что такое аборт?» Эйвис ответила, что слышала это слово. Данни рассказывал про свою сестру, которая забеременела. Этот мальчик столько всего знал! Турид спросила, не обдумывала ли она такую возможность, – а та ответила «да» и поинтересовалась, не опасно ли это.
– Да, кой-какой рыск есть. Но он невелык.
– А кто… Это ведь Дональд делает, или…?
– Нет, его ымя Тоумас.
– Он врач?
– Нет, он автомыханик. Настоящый мастыр.
– Автомеханик?
– Да, он моей Сымоне вынымал. Он очень старательный.
– Но она говорит, это стоит двенадцать тысяч.
Турид попросила девочку не беспокоиться насчет денег и сказала, что вообще-то такой способ ей не хотелось бы рекомендовать ни одной живой душе, но ей всего четырнадцать, у нее вся жизнь впереди. Эйвис едва не расплакалась.
– Да, я знаю.
– Поразмысли над этым, мылая.
Но она не собиралась ни о чем размышлять. Через неделю она явилась в подвал «Эдинбурга» к Стеллиному Томми. Турид сидела наверху со своей Стеллой и пила кофе. Но, скорее всего, она вовсе не пила кофе. Она молча сидела в кухне и раскачивалась туда-сюда, сосредоточенно и беспокойно. Я видел это в окно, когда в тот вечер проходил мимо «Эдинбурга» – этого маленького миленького кукольного домика, где все окна были освещены. Только что я встретил на Главной улице Грима. Он странно посмотрел на меня, держа что-то под свитером. Я проводил его взглядом, когда он переходил через мост. Он тайком навещал отца, нес ему поесть: в барак он принес буханку ржаного хлеба, печенного на слабом огне, и банку масла. Его отец сидел в морском кресле, он слабо улыбнулся: «Хух! А-а, привет, дружище…» Мальчик протянул ему его любимую еду – хлеб-пучельник с маслом.
– А почему ты не с нами в Зеленом доме?
– Ох, да разве меня такого можно в приличный дом пускать? Да и за вот этими кому-то приглядывать надо, – отец ответил какой-то вздор и сделал довольно грустный кивок головой в сторону овчушек, которые бегали взад-вперед по загону, роняя твердые горошины на бетонный пол.
– Откуда ты их взял?
– Они здесь были.
Они некоторое время сидели, слушая вечер. В молчании много разнообразных звуков. Водопад и сельдетопня. Грузовик на том берегу, стук овечьих копыт. И тут Грим сказал:
– Виса болела.
– Ну-х?
– Да, она на сносях.
– А? На сносях?
– Да, она иногда так кричит!
– А что, а как… она это тебе прямо сказала? Что она на сносях?
– Нет, она ничего не говорит. Это Даннина сестра говорит, что она на сносях.
– Что ты болтаешь, малец, хух! Что за вздор?
– Но она вот ребенка оставлять не собирается.