Автор Исландии — страница 75 из 96

Я пошел домой. Мимо пятнистой коровы, которая, как прежде, несла жвачную службу в ночной мгле. В Доме-с-трубой в окне старухи был слабый желтый отсвет. Когда я вошел, она начала звать:

– Бьяртни! Бьяртни, родной!

Я решил угодить ей и открыл дверь в ее комнату. Йоуханна лежала на постели, словно старая кукла в кровати гнома: седые космы на высокой подушке, плечи голые, по ним вниз идут мелкие морщины, словно складки на шелковом платье. На одеяле – какой-то птичий помет. Она прищурилась и улыбнулась:

– Знаешь, в чем я сейчас?

– Нет, – ответил я как можно более безучастным тоном.

– Знаешь, в чем я сейчас?

– Нет.

– Не знаешь? Не знаешь, в чем я сейчас?

– Нет, не знаю.

– О, я вся в мыслях о любви!

Я заметил на платяном шкафу подрагивающий птичий хвост и спросил, выпустить ли мне птицу, но она сказала «нет». Она имела обыкновение запирать своего самого любимого дрозда в своей комнате на всю ночь. Разумеется, такая компания на ночь была полна всяких сюрпризов. Я закрыл дверь на ее восьмидесятилетнее тоненькое девчачье хихиканье и ушел к себе наверх.

Во Фьёрде был час прилива, и Эйвис слышала бульканье моря сквозь маленькое окошко комнаты, где она лежала, словно дева, вновь обретшая чистоту, рядом с этим двадцатипятилетним мужчиной, который оказался более коренастым, чем она думала. Все прошло удивительно быстро и было совсем не так больно, как в первый раз, и все же она была рада, ей было хорошо, она стала как все. Снимать бюстгальтер она не стала. Он все еще думал о том, сколько ей лет: шестнадцать или семнадцать.

– Это у тебя первый раз?

– Не… а хотя да.

– В смысле?

– Ну… да, в первый раз с мужчиной.

– Ну? Значит, у тебя было с быком или бараном, хе-хе?

– Ага, хе-хе.

Они немного помолчали, лежа на спине, усталые, но счастливые, – сделавшие то, чего от них ожидали. Матерь добра и ее возлюбленный. Лежали и смотрели в потолок: дети земли поднимают глаза к Богу и ждут: он доволен ими или, может, отругает?

– Ты знаешь того журналиста? Напомни, как его зовут? – спросил он.

– По-моему, Эйнар, нет, я его не знаю, но он вечно что-то… он говорит, что жил у нас в долине, только там был другой Эйнар. А этот просто пьяница.

– Да, а вот Эмиль говорит, что он просто великолепный журналист. У него много статей интересных.

– Тони говорил, что этот журналист на бал пронес на себе три бутылки вина. Он вообще какой-то больной.

– Нет… мне всегда казалось, что он ко мне плохо относится.

– Ну? Он о тебе что-то написал?

– Нет, просто когда я его вижу в кооперативе… У них же редакция рядом со мной. Он явно влюблен в тебя.

– Ну, не знаю.

– Не знаешь? Да в тебя полгорода влюблено.

– Правда, что ли?

– Да, и поэтому я не могу взять в толк, почему ты именно со мной.

– Нет, я… да я и сама не понимаю.

Они посмотрели друг другу в глаза и улыбнулись. Он склонился над ней и поцеловал. Это был ее первый поцелуй.

Глава 41

Зима осторожно спускалась по крутым горным склонам: однажды утром они до половины побелели. Вслед за летом ушла и селедка из северных морей, и вся почасовая работа отменилась. Хроульв больше не мог сказать, какую работу выполняет в акционерном обществе «Морская сельдь». В один день ему дали чинить старые бочки, в другой послали на грузовое судно красить перила. Какая чудовищная участь для независимого фермера – выслушивать случайные приказы от людей младше него, качающихся на волнах, никогда не мочившихся на горный склон. И все же такие будни были просто праздником по сравнению с воскресеньями. Хотя Богу был нужен отдых, это еще не значит, что он нужен и всем остальным. Для пятидесятипятилетнего человека, никогда в жизни не устраивавшего себе отдых по воскресеньям, выходные были настоящим мучением. Он стоял у открытой двери барака и смотрел на косматое, льдисто-серое море: зачем этот свет заполняет собой всю округу, если никто не собирается пользоваться им для какой-либо работы? Праздность – злейший враг человека. Когда он целое утро провел, пялясь на фьорд, ему стали видны черные полосы. Они были прочерчены наискосок с небес и вонзались в море перед его глазами, подобно маленьким черным дымовым бомбам. Что это за чертовня? Он тщательно протер глаза: полосы ненадолго стали красными, а потом снова почернели. И за каждой из них следовала скверная мысль.

Он начал помаленьку возиться по хозяйству.

Он нашел кое-какие подгнившие доски и сколотил для своих дам более удобный загон, заткнул разбитое окно мешками. В одно воскресенье октября я встретил его на Деревенской улице: он был нагружен сеном, как конь, прошел, согнувшись под своей ношей, прямо на Косу, а меня не заметил. Ну-ну. Значит, один день в неделю ему все-таки удавалось побыть фермером.

Однажды вечером он сидел в морском кресле при топящейся печурке и выстругивал себе ложку из тонкого обрубка выкинутой морем древесины, поджидая, пока на сковородке разогреются харчи из консервной банки. Консервирование – полезная вещь, очень выручает! И тут в противоположном конце барака послышался шорох: за стенкой кто-то переставлял вещи. А по временам доносился и человеческий голос: «Ну, ну, ну…» Что за черт! А позже тем же вечером в железную дверь постучали, и Хроульву пришлось приглашать нелепого человека в свою берлогу без электричества.

Худощавый в резиновых сапогах сказал: «Добрый вечер!» Когда он вышел на свет, стало видно, что он был примерно ровесником фермера-барачника, но на вид более хлипким: щеки впалые, на белесом подбородке щетина, как спутанная стальная проволока, глаза сидят глубоко, словно две спящие собаки в тени, а передние зубы торчат. На голове у него была нелепая шапочка, которая, кажется, что-то собиралась сообщить Хроульву. Человек сказал «да, да…», а Хроульв тем временем плюхнулся обратно в кресло. Гость присел на побелевшую деревянную раму от кровати без матраса, еще раз дважды сказал «да», а затем посмотрел в сторону загона и произнес:

– Овцы.

Животные сгрудились в углу и молча глядели на гостя. Голос у него был немного сдавленный. Хроульв его узнал. И самого этого паршивца тоже узнал. А шапочка-то на нем студенческая. На кой ляд его сюда принесло? Старый бродяга Лаурусом! Может, ему уже хватит заходить в его жизнь?

– Что ты здесь делаешь?

– Ну, я как бы уже почти собрался на юг, но «Эсья» до четверга не отчалит.

«Эсья» ходила каждый второй четверг, но Лаурусому больше подходил первый. Он обосновался в другом конце барака, но по части хозяйства был не чета Хроульву и так и не научился управляться с камином, спал, как пес, на подстилке в углу, ел то, что примерзало к окну, мебели у него было мало и вся плохая, и овец у него не было, чтоб по вечерам с ними беседовать. Так что он часто заглядывал к Хроульву, которому это ужасно не нравилось, и он пытался отвадить от себя этого гостя недовольным видом и молчанием. Почему, черт возьми, человека в покое оставить не могут?! У него и без этого жизнь тяжелая! Но Лаурусом был тертым бродягой, он уже давно подавил в себе все самоуважение и всю жизнь надеялся, что незнакомые не будут лезть к нему. Его нельзя было выгнать на улицу молчанием дважды, но можно было – трижды, четырежды, и пять, и шесть раз, и он всегда объявлялся снова, еще бодрее прежнего.

– Ну, как дела? У тебя не остыло? – Тактика попрошайки: спросить, не лишился ли собеседник именно того, что как раз нужно ему самому.

Надоедливый сосед. Каким образом этому человеку вообще удавалось поддерживать жизнь? А за счет того, что он сделал ее легкой. За счет того, что он жил лишь за счет своих прихотей. За счет того, что он весьма твердо верил в Эйнштейна и теорию относительности. Но сейчас его силы были уже не те, что прежде. Жизнь выбила из него большую часть причуд, а в придачу еще и несколько зубов. Но передние зубы остались: целые, желтые, и из-за них его лицо порой напоминало лисицу, а может, норку или хорька. Особенно если ему удавалось угоститься нюхательным табаком, из-за чего его ноздри приобретали черный цвет. Но из этих глаз исчез блеск безумия. Его борьба за существование оказалась слишком суровой, чтоб в нем могла гнездиться такая болезнь. Слишком много заблудших ночей, слишком много голоднобрюхих дней, слишком холодные постели. Чтобы выжить, ему пришлось вырастить собственный маленький рассудок. Но все же его не хватало, чтоб протопить барак.

И все-таки хуже всего было, что после двух месяцев совместного существования с этим относительщиком Хроульву он начал нравиться. Это было трудно объяснить, но по тем же причинам, по каким его жена в свое время оказалась очарована этим худощавым созданием, Хроульв сейчас ощущал что-то иное, чем снисхождение к этому человеку, который раньше был достоин изумления, а теперь сожаления. Дело было в его запахе. Этом необъяснимом коричном запахе, будь он неладен, который, очевидно, Лаурусом получил от Всевышнего за так и который всю жизнь сопровождал его. И сейчас тоже. Хотя Лаурусом спал в сыром солдатском бараке и по утрам порой сталкивался нос к носу с крысами, а питался в основном вяленой и сушеной рыбой, которую воровал из рыбосушильных сараев городка, от него все равно исходил этот экзотический аромат. У хельярдальского фермера еще не совсем отшибло обоняние, и порой он ощущал этот человеческий запах среди запаха навоза, день и ночь стоявшего в бараке. И в этом запахе было что-то женское. Что-то такое женское, чему он был рад. Как будто на него нахлынула каша из старой кастрюли, приготовленная за тремя высокогорными пустошами. Иногда Хроульв делился с соседом едой. А после того как местные хулиганы дважды приходили в Лаурусомов конец барака среди ночи, чтобы изнасиловать там девушку, старик ничего не мог поделать, только смотрел на это, но они его не заметили, на следующие выходные его пустили переночевать в другой конец. «У тебя, родимого, тепло», – сказал Лаурусом, проснувшись, и ласково кивнул своей головой из уважения к трем шерстяным в углу.