Я б тебе письмо послал:
По тебе томлюсь впервой.
Ах, любимая моя,
если б ты была живой!
Такие стихи слагают, проведя двадцать часов без сна.
Да… наверно, предназначение тюрем именно в этом: вырвать человека из пут жизни и силком заставить его заглянуть в глаза и ей, и всему, что стоит за ней, если там что-то стоит. Сильнее всего люди желают распределить дела по своему дню так, чтоб не было видно, что таится в глубине. И сшивают отдельные лоскутки вместе. Проживать жизнь умеют все. Трудность состоит в том, чтоб сидеть на одном месте и видеть ее.
Две недели спустя Эрлинг очнулся, но историй больше не рассказывал. Его признали нетрудоспособным на 75 % согласно новому закону о нетрудоспособности. Эти новости не заставили совесть Хроульва шевельнуться. Кто хвастается тем, как сделал другому плохое, – заслуживает, чтоб ему сделали плохое другие. Такова жизнь. Такой и должна быть жизнь. Ху.
Глава 42
Сислюманн застрял из-за непогоды в столице, а потом за пустошами; дело на праздники заморозили в сугробе. На Рождество этот городок с 912 душами населения продолжало заваливать снегом. Как будто кто-то хотел что-то укрыть. Эйвис одолжила у Симоны пальто и старалась поменьше бывать на виду, разве что проходила между реальным училищем и Зеленым домом. Она была уже на пятом месяце, и ее живот был хорошо заметен. Одноклассники не дразнили ее за него: мальчишки до сих пор не могли оправиться от разочарования, а девочки завидовали, что у нее будет ребенок… а от кого? Кто отец? Баурд?
– Нет, это еще раньше случилось, в деревне… Ну… Вы его не знаете.
Гвюдмюнд Добрый прошел мимо девочек в коридор. Они молчали, пока он не вошел в учительскую. Пятна на его щеках соединились, по форме они напоминали Северную и Южную Америки, что бы это ни означало.
– А такой беременной ходить не трудно?
– Нет-нет, ну, может быть, на первых порах трудновато.
– Я тоже хочу ребенка, но мама говорит, что с этим надо подождать, пока все коренные зубы не вырастут, а то ребенок родится беззубым, – сказала лохматая толстушка в зеленом пальто.
За десять дней до Рождества Эйвис шла по белой от снега улице, возвращаясь от врача, и тут наконец встретила своего отца. Было морозно, безветренно, ясно, она была в длинном темном Симонином пальто со светло-коричневым меховым воротником, на вид – настоящая дама. Она увидела, как он движется ей навстречу: та же стиснутая обиженнобородая фигура в серо-зеленой куртке, – а что это при нем? Он что-то волочит за собой… Он тянул за собой барана. Она замедлила ход, а сердце усилило биение. По обеим сторонам улицы были набросаны высокие кучи снега: сворачивать некуда. Она была здесь как поезд на рельсах, а навстречу ей по тем же самым рельсам катился другой поезд: дело должно было окончиться столкновением.
Что сказать отцу, который тебя обрюхатил? Что сказать дочери, которую ты обрюхатил?
Хроульв повернулся к барану и дернул за веревку, привязанную к его рогам. Но баран не упрямился и обогнал фермера, которому пришлось повернуться при этом в другую сторону и – ой, вот зараза, это же она, ей-богу, она! Ишь какая стала шикарная! Можно подумать, это сислюманнская дочка, не иначе, ху. Что-то сердце сильно забилось, будь оно неладно. Ну, Кобби, давай, ну, спокойно, ху. Когда баран шагает впереди, а ты тащишься за ним, чувствуешь себя неловко – и фермер ускорил шаг, и сейчас отца и дочь разделяли всего каких-нибудь десять метров.
Вот черт. Ведь должен же я был рано или поздно на нее напороться!
Вот черт, но пусть он все почувствует на своей шкуре. Пусть увидит, чего он натворил!
Девочка Эйвис, четырнадцатилетняя учащаяся реального училища Фьёрда, на пятом месяце беременности, расстегнула пальто и выпятила живот, позволила беременному брюху проявить себя во всей своей властности; она буквально тыкала им ему в лицо. Он смотрел вниз, ведя рядом барана Кобби. Их разделяли всего три метра, и тут какая-то подземная сила велела ему поднять глаза. И он повиновался: их взгляды встретились, один, два, три шага – и все закончилось. Четыре широко открытых глаза при шестиградусном морозе. Это был весьма холодный взгляд. Проходя мимо, он посмотрел на нее. Она застала его врасплох, сделав то же самое. Они на миг остановились и снова посмотрели друг другу в глаза. На ее белых щеках был морозный румянец; она раскрыла рот, собираясь что-то сказать, он ждал… а она проблеяла басом. Или это баран?
Их сердца бились каждое в своем направлении; обоим потребовалось двести метров, чтоб прийти в себя. Ей в голову пришло двадцать фраз, которые ей следовало бы сказать. Он двадцать раз поблагодарил барана за то, что она ничего так и не сказала.
Кобби чересчур быстро изнасиловал тех трех овечек из барака. Три семяизвержения за каких-то девять минут. В этих рогах было что-то такое чудовищно мужественное, хотя, конечно, вообще-то у него семя приморническое, ху. Лаурусом до смерти перепугался этого зверя и спросил, не покалечит ли он овец.
– О, с ними часто приходится повозиться: у них там все заросло или в шерсти запуталось.
– А им это приятно?
– Ху. Да, наверно. Наверно, для них это сносно. Совсем как для женщины, когда на нее порой…
Он замолчал, внезапно вспомнив письмо, которое нашел под матрасом на чердаке в Хельской долине. Баран закончил свое дело и очень по-человечески перевел дух.
– Ну, мальчик ты мой, да… Ты хорошо потрудился.
– Да, у него период полураспада короткий, – сказал старый физик.
Хроульв вернул Кобби хозяевам до вечернего кофе, привел его в городок, как отец приводит сына домой из борделя. Владельцем барана был выходец из Широкой долины, Конрауд из «Бергена». Денег он не взял, но в качестве оплаты фермеру-барачнику пришлось просидеть у него – беловолосого белобородого румяного старика – до позднего вечера, выслушивая рассказы о своих братьях и отце. Об этих обормотах он уже много лет ничего не слышал, да и, честно говоря, ему было на них наплевать. О да, и все же было интересно узнать, что твой старший брат два года назад помер от туберкулеза, а другой потерял два пальца в драке. Сейчас минуло ровно сорок лет с той поры, как Хроульв Аусмюндссон ушел по Широкой долине в погожий день в самый разгар Первой мировой прочь от двух коньков крыш, двух собак, двух братьев и двух матерей. По направлению к своим трем овцам. Четырнадцать лет назад к нему в Болотную хижину очень окольными путями пришло письмо, в котором обе матери сообщали о смерти его отца. Аусмюнда завалило селем между Широкодолинской бухтой и Стёдварфьёрдом во время сильных дождей минувшей осенью. И поделом: на других все валил – вот его самого и завалило, – подумал Рыжебородый, обрадовавшись такой новости, и ему показалось примечательным, что отец погиб на Гребнемысских оползнях, в том самом месте, где он видел его в последний раз – юнобородый мальчишка на крутом каменистом склоне. Хроульв на мгновение представил себе отца: застывшее лицо с родимым пятном, вытащенное из-под оползня, но он тотчас потопил эту мысль-буек и спросил:
– А что слышно о моих матерях?
Красивый вопрос для человека, которому пошел уже шестой десяток. Наверно, он был единственным в стране свободным человеком. В шестнадцать лет он отрекся от рода. В Исландии так никто не делал. И ему повезло, что он успел так поступить до того, как в нашей стране развился транспорт. Сейчас к человеку можно взять и приехать.
Беловолосый в конце лета ездил на юг, к Лагуне, а обратно возвращался на лошади по Широкой долине; ночевал он в Каменном мысе у двух Стейнунн. Они расспрашивали о забое овец в Хельской долине – мол, видел ли он Хроульва во Фьёрде? Да, я видел, как он курсирует на Косу и на Площадку, ответил я, – сказал старик и подал Хроульву пару только что связанных варежек.
– Они передают горячий привет.
Старый хельярдальский фермер вышел на кусачий мороз и надел варежки овечье-бурого цвета. Кажется, они были малы. Совсем как его тело, которое оказалось слишком мало для переполнившего его чувства: оно стало сочиться у него из глаз.
Глава 43
Время хлопочет по разным делам. Нужно вымыть и вычистить гору, одеть ее в белое, сдать все ручьи, прибраться на небосводе, придумать новые заголовки завтрашнему дню и вылепить зародыш, сделать ему нос и лицо.
Так что все развилось в одно и то же время.
Я проводил длинные зимние ночи дома, запоем читая Шекспира. В куцей кровати под крышей, при маленькой лампочке на столе, пятками на горячем дымоходе, который к утру постепенно остывал. Я листал, просматривал, читал и вгрызался в Шекспира. В конечном итоге он был у меня единственным истребителем скуки. Я слишком хорошо знал исландский, чтоб долго развлекаться нашими, в остальном отличными, сагами. Что мы не понимаем, то нас усыпляет. Что мы понимаем, то изымаем. А что мы понимаем не до конца, завораживает нас. Бессмертие всегда немного непонятно. И нам дается много времени, чтоб попытаться понять. Бессмертными писателями мы называем тех, кого стали бы читать в бессмертии. Я сейчас говорю о нас, бессмертных.
К счастью, в закромах Фьёрдской библиотеки таилось не слишком старое полное издание произведений старого мастера. Издание Тринити-колледжа: однотомник «The Complete Works of William Shakespeare». 1264 страницы. Правда, последние сто страниц вырвали. Кто-то сильно изголодался по сонетам. А сейчас эта книга стала моей библией. Мне нужно было лишь каждый месяц продлевать ее в библиотеке. К полуночи я обычно трезвел и мог затеряться в этих сотнях тысяч строк, которые написал для нас маленький лысый актер родом из провинции. Самое многофакторное творение человеческого духа в течение жизни. Да. Если не считать того, что в своей жизни сделал Сталин – человек, которого я совершенно не хочу обижать и который по-прежнему стоит там на полке. Своими деяниями он затронул не столь многих, как Шекспир, но уж кого затронул – того тронул гораздо сильнее.