Уильям в среднем создал в каждом произведении по двадцать персонажей. Что составляет 680 человек в 34 пьесах. Если все эти родичи соберутся вместе – выйдет великолепное сборище, но оно непременно кончится смертоубийствами во хмелю, если его провести. Конечно, я все это высчитал, предавшись разнообразным хитрым подсчетам. После того как я прочитал единым духом Генриха Четвертого, Пятого, Шестого и Восьмого, наука чисел стала все больше и больше увлекать меня. Я подсчитал, что вместе в этих пьесах всего 105 217 строк, а если исходить из того, что гений трудился над ними 17 лет, то получается по 17 строк в день. Честно признаться, мне показалось, что это как-то маловато. 17 строк в день! Он, болезный, как-то вяло работал.
Мои средние показатели были – 1700 слов в день.
Закончив сериал о Генрихах, я прочитал еще семь пьес, выбранных наугад, и дошел в «Антонии и Клеопатре» до того места, где воин умирает у нее на руках, а она реагирует на это словами: «And there is nothing left remarkable / Beneath the visiting moon»[138]. А дальше я не продвинулся. Дальше уже некуда. Я тихонько спустился вниз, вышел на лед – да, точно: в восточной части неба трепещет новехонький месяц. Я принял это и снова зашел в дом. Вечностник проклятый! Все время дразнит человека!
И какой же он похабник! После нового года, когда мне наскучила вся эта гениальность, я увлекся открыванием откровенных словечек. Эмиль из редакции одолжил мне словарь непристойностей в произведениях «Уилла, которого не исправит и могила», как его прозвал какой-то столичный бархатолог. Этот томик Эмиль нашел за переборкой в оставленном штабе британской армии. Это была старая многопалая штучка с корешком, в которую было приятно тыкать, и сейчас я проводил студеные зимние ночи в поисках похабщины в пьесах Шекспира. Это было очень плодотворное занятие. 68 слов для вагины, 45 для пениса, 335 для самого акта. В сумме – по слову на каждый день в году и месяц отпуска. Немудрено, что он писал не более 17 строк в день.
Честно признаться, такое большое число непристойностей меня поразило. Время облачало их в бесчисленное множество разных одеяний, и ни у одного «струмента» не хватит длины, чтоб дотянуться до нас через четыре благопристойные эпохи (причем одна из них – Викторианская). Так уж обстоят дела с искусством. Слава дает ему жизнь, и слава же его и убивает. По-моему, Моцарт громко смеялся, когда ему пришла в голову идея начать оперу с того, что Фигаро измеряет место для супружеской кровати и пропевает размеры. Когда я смотрел «Женитьбу…» в последний раз, ни один из посетителей оперы не улыбнулся, когда баритон вдохновенно выводил: «Cinque… dieci… venti… trenta…». Искусство зачинается с улыбкой, рождается в смехе, растет в радости, идет дальше по жизни с приятным настроением, а умирает под глухие аплодисменты при торжественном выражении лица, говорящем: «Это же искусство!» И даже архисерьезный Микеланджело тайком пошутил, когда изобразил свою собственную болтающуюся оболочку прямо посреди фасада Сикстинской капеллы. Может, папа Павел Третий слабо улыбнулся, впервые увидев «Судный день», но, скорее всего, нет, и уж точно этого не сделал в дальнейшем ни один турист. Да и даже этот негибкий Кафка вызвал сильный смех, когда впервые читал друзьям свежий – с пылу с жару – рассказ о Грегоре Замзе. Но партийные вожди модернизма быстренько забили тот жар, тот огонь своими одеялами. «Ха-ха» превратилось в «а?». А? Что?
И даже сам я забыл, какой этот «Эйвонский лебедь» на самом деле срамник. Искусство возникло как игра смеющейся непристойности. Его никто не воспринимал всерьез. Но со временем люди обнаружили, что это – искусство, и тотчас прекратили смеяться. Как же человек глуп!
И хотя возраст моей крови давно превысил сто шестьдесят лет, мои члены вновь помолодели и обнаглели. В сущности, этот «Словарь непристойностей» был единственной порнографической литературой, доступной во Фьёрде, помимо тех брошюр из аптеки. Я бы не сказал, что от этого одеяло прямо-таки поднималось. В основном похабные шутки старины Вилли давно остыли, например «нидерланды» – про женские половые органы; но некоторые из них еще вызывали интерес, например «ад» и «ничто» – о том же предмете. Интересно было увидеть, что слово «fuck» активно эксплуатировалось каждую ночь еще со времен санскрита: «fukshan» – «бык». А вот понятие «nose-painting», по мнению составителя словаря, обозначало какой-то вид любовных утех, понимание которых мне было недоступно. Хотя… да, хотя… Каким же человек порой бывает манерным!
Фаллос у Шекспира именовался: меч, труба, пика, морковка, тресковая голова, выдумка… да почти все что угодно, кроме копья.
Он не собирался вставлять свою воронку в эту бутылку… Кажется, я начал мыслить сочащимися влагой фразами великого Стихотворца, сами пьесы давно уже перестал читать, а Словарь непристойностей мало-помалу выучил наизусть: обрел в слове то, чего у меня в жизни не было. Конечно, я мечтал поиграть на трубе в темном лесу, но из опасения обрюхатить повествование я решил на первых порах не исполнять танец пяток, а удовольствовался тем, что извергал белые плевки.
Юноши моего сознания снова начали стучаться в ребро. Возбуждение начало проводить зачистку в мозгу. В восстании плоти после смерти есть что-то жалкое. Или я был способен зачинать детей? Весь нескончаемый день половой инстинкт пребывал в состоянии боевой готовности и почти каждого, кто поднимался по лестнице, приветствовал по-военному: встав навытяжку. Даже если это был всего лишь Эмиль. Шаги на лестнице пробуждали надежду. В магазине работали отличные девчонки. Они порой давали в газете рекламу. «Прибыли фрукты!» Да, фрукты прибыли. Только они слишком ненадолго у нас задерживались. Мы нагибались на скрипучих стульях и провожали их глазами вниз по лестнице. Порой наши с Эмилем затылки соприкасались, и мы жалобно подвывали, словно кобели, истосковавшиеся по сукам. Я уже совсем позабыл, каким мучительным бывает половой инстинкт в двадцать лет. В сущности, весь рабочий день был наполнен этим напряжением в штанах: поднимется ли сегодня к нам наверх та девушка с грудной клеткой? Прибыли ли овощи? Поступил ли к ним вчера новый ассортимент консервов? Неужели завтра в газете и впрямь нечего будет рекламировать? В конце концов мы так долго проскучали, что, когда проезд через хейди в середине марта был невозможен четыре дня кряду, мы позволили себе слегка переиначить рекламный слоган кооператива: «Мы не получили того, чего ожидали!»
Эмиль был отличным товарищем. Он принадлежал к тому типу людей, которым я всегда завидовал: он относился к жизни наплевательски и делал только то, что ему хотелось. А я вечно не мог бросить свой долг. Свое перо. Эмиль запросто мог выбежать из тесного помещения редакции, забежать в кубрик ближайшего траулера. А через несколько недель сойти с него в Гримсби и сделаться сутенером в Сохо или завербоваться в спецслужбу Ее Величества. Он был свободным человеком. И блестящим журналистом: мастерски умел разнюхивать новости. Молниеносно печатал на машинке, хотя стиль у него изобиловал штампами. «По общему мнению, Хёскульду не век вековать на своем посту в партии». Это выражение у него встречалось буквально в каждой статье: «Учащимся общеобразовательной школы во Фьёрде приходится век вековать в том “спортзале”, который размещается в бараке Фуси». Именно Эмиль прославил Грима Хроульвссона в масштабах страны примерно на неделю в конце 56-го года, поместив в газете фотографию широколицего белобрысого мальчишки с высокими скулами под заголовком: «Разносит обе газеты».
Маленький Грим пополнял бюджет Зеленого дома и облегчал жизнь своей все более тяжелеющей сестре тем, что разносил по городку газеты. Этим он занимался после школы, когда из округа приезжала почтовая машина, и справлялся с этим хорошо. Его профессиональная гордость оказывалась даже выше политических тенденций эпохи: он был единственным в стране разносчиком газет, не придающим своей деятельности партийную окраску, и разносил обе газеты: «Волю», печатный орган социалистов, и «Утро» – консервативную газету[139]. Эмилю это показалось интересным, и он написал об этом статью. Через два дня маленькому Гриму пришли два письма в суровом тоне из «Воли» и из «Утра», и каждая газета требовала, чтоб он немедленно прекратил разносить «ложь и клевету» конкурентов. Времена были суровые, а между ними оказался нежный маленький мальчик. В тот день он разнес газеты с замиранием сердца и нечаянно сделал то, чего не делал никогда: положил «Утро» в почтовый ящик коммунистам, а «Волю» – в щель для писем и газет директору «Морской сельди». Проблема лишь усугубилась. На следующий день разносчик газет получил два письма, где он подвергался суровой критике за свои непростительные оплошности, в результате которых уважаемые члены обеих партий получили возможность познакомиться с точкой зрения противника. Грим заснул в слезах, ему приснилось, что из всех почтовых ящиков городка высовываются языки, которые дразнятся, и на следующий день он отказался разносить газеты. Турид все же уговорила его. Женщина в вязаном свитере решила не упускать хорошего шанса и дважды позвонила в столицу и рассказала одну и ту же новость. На следующий день ее опубликовали в обеих газетах.
«Воля»: «Консерваторы показали свое фашистское нутро! “Утро” угрожает малолетнему разносчику газет».
«Утро»: «Когтистая лапа Кремля тянется далеко. “Враг народа” во Фьёрде».
Грим взвалил себе на плечи оба этих заголовка и пошел разносить газеты. Домой он вернулся усталым и стал смывать типографскую краску с правой и левой рук. От политических конфликтов эпохи вода почернела.
В итоге он стал героем; члены Партии прогресса и демократы обожали его. У себя в школе он на полгода стал лидером в классе. Учеба давалась ему легко, он проявлял способности в сочинениях по исландскому языку и слыл в городке некоронованным экспертом по всему американскому. Даже сам Балли и его младший брат Сонни стали ходить на гору