Автор Исландии — страница 86 из 96

Ничего она не отдавала. Это у нее забирали. Она избавлялась…

Когда кого-то знаешь – во многих отношениях лучше. Тогда и беспокоиться не нужно. И какая удача, что Баурд был знаком с главной акушеркой Сигрид. Они плясали вместе на танцах, и еще раз, лучше, на торраблоуте. Плеснево-серым утром они лежали вместе на потрепанном постельном белье, и он рассказал ей про то, как девчонка из Зеленого дома уже восемь месяцев вынашивает проблему. Сигрид рассказала ему об идеальных яслях, которые уже два года функционируют в столице и уже избавили множество малолетних матерей-одиночек от душевных мук. Детей держали там, так сказать, на хранении год или два – столько времени их матерям отводилось на то, чтоб найти себе мужа, – а потом их пристраивали в семьи. Конечно, Эйвис сама всего лишь ребенок: без средств и без матери, а отец у нее переехал за фьорд и скоро загремит в каталажку. А Турид на своем одре болезни снаряжается в далекое плавание.

– А от кого у нее ребенок? – спросила акушерка, скосив глаза к нему на подушку.

– Не знаю, поговаривают, что от Гвюдмюнда, учителя. Ума не приложу…

В палате номер 4 состоялись крестины на скорую руку, и рыжая Сьёпн, на лбу которой играли закатные отсветы, повезла малыша через хейди и села с ним в двухмоторный самолет. Пастор был человек лет пятидесяти с трясущимися руками; когда-то он был душой всех компаний, но любовь к компаниям его и придушила; двадцать лет с его губ не сходило выражение мук совести и в конце концов переросло в ту мину, которую незнакомые принимали за бесконечную доброту – прощение Христово. А может, он, болезный, до сих пор выпивал; на тыльной стороне его правой кисти была большая полузаросшая рана. Нелегко было смотреть, как он окропляет водой маленькую головку с красным пятном.

Эйвис сидела на кровати и наблюдала за церемонией с новым выражением на лице: облаченная сияющим защитным яичным белком, которым жизнь наделяет матерей на несколько месяцев, пока в их чреве формируется желток. Ей только что исполнилось пятнадцать, и она смотрела, как акушерка Сигрид держит ее ребенка при крещении. Сьёпн стояла позади нее, одетая в пальто, и выглядывала в окно: рейсовый автомобиль отходил через двадцать минут. Больше на крестинах никто не присутствовал. Эйвис смотрела то на темно-алую рану на руке пастора, то на светло-красное родимое пятно на макушке ребенка, то на желто-рыжие волосы Сьёпн. Что бы это значило? Везде рыжий да красный…

Его назвали Кристьяун Йоунссон: Йоун – самое обычное в Исландии имя, а он – сын самого необычного в Исландии человека, так что это было уместно. А потом его повезли на самолет. Вот так. Эйвис была рада. Ей больше не хотелось видеть этого ребенка. Прочь все муки, прочь эту боль. Прочь это красное пятно. Можно ей просто вернуть свою жизнь обратно, как была? Маленькая юная мать легла на бок и стала не отрываясь смотреть на горный склон в окне. Может, она увидела, как я наискосок спускаюсь с горы.

На следующий день ее отпустили домой. Это было тяжелее всего. Тогда все и началось. Мать одна возвращается домой после родов. Едва ли есть что-то хуже. Едва ли – труднее. Ее поступь была тяжелее, чем когда она неделю назад ступала здесь беременная. Грунтовая дорога на улице была студено-мокрой в прохладных лучах солнца, и на тунах мороз, и во дворах полно сора, нанесенного туда минувшими непогодами. На деревьях виднелись ясные свидетельства этого светлого, но неопрятного дня – 4 мая на каждой ветке – маленькие насыщенно-зеленые почки. На углу соседнего двора, разинув рот, стоял Гейри. Она добродушно осклабилась, приближаясь к нему. Он выпрямился, закрыл рот и вежливо наклонил голову в знак приветствия. Может, седой псих был единственным в этом городке, кто понимал, как обращаться с этой девушкой благородных английских кровей. Она посмотрела на него – в эти серо-голубые глаза – и, несмотря на то что он хотел выказать ей уважение, она увидела в них лишь сплошную глупость и явное помешательство. Пустота, отражающаяся в его глазах, перекинулась на окрестные крыши, а затем и на склоны гор вдоль фьорда: какой это скверный городишко и какая в нем скверная жизнь! В этом месте даже деревьям покрыться листвой непросто! Как неприятно было прозреть сущность того места, к которому когда-то стремились все мечты. Однако, несмотря на внутреннюю пустоту, ее переполняли новые, сложные чувства.

У следующего дома она встретила свою подругу в зеленом пальто. Та несла молочный бидон – ходила за молоком для мамы; подруга защитила Эйвис от неприятных вопросов, сказав, что, мол, экзамен по математике не завтра, а послезавтра, она поделится с ней конспектами, и да, кстати, добро пожаловать домой из больницы. Услышав слова «экзамен по математике», Эйвис лишь глубоко вздохнула про себя. Недавно она решала такие задачи, какие никакому математику не под силу, и только что выдержала самый трудный экзамен в школе жизни. Когда тебя уже начала учить сама жизнь, учителя кажутся такими маленькими и жалкими. Она немного постояла среди улицы, провожая взглядом подругу, бредущую домой. Та была толстовата, и походка у нее была прямая: верхняя часть тела при ходьбе оставалась неподвижной и плыла как корабль по спокойному морю. Эйвис раньше этого не замечала, а сейчас ей стало казаться, что ее подруга – уродина-деревенщина. Она ощутила, что попала в какой-то не тот мир: ее окружают дурацкие люди – или сумасшедшие, или ходить как следует не умеют. Она вдруг сделала открытие: в этом фьорде не видно горизонта. Горы стояли так тесно, что для того, чтоб увидеть небо, надо было задрать голову. Еще год назад ей казалось, что фьорд дает защиту от злых ветров высокогорной пустоши, а сейчас он сдавливал, как ремень. На востоке неба постепенно рвалось потрепанное ветром ватное облако. Она сощурила глаза на солнце и увидела, как на фоне этого белого облака в синее небо улетает маленькое алое личико. Похоже, это уже слишком! Она так энергично вытолкнула ребенка из себя, что он улетел до самого Рейкьявика. Конечно, его там окружат заботой. Но забот прибавилось как раз у нее: она не переставала думать о нем.

С той стороны фьорда раздался несколько раз рев мотора, и она вдруг подумала, какой же он громкий вблизи. Какой громкий там. Какой тихий здесь. Все дело в расстоянии. Она вспомнила, что ее брат Тоурд когда-то говорил о теории относительности. Сейчас она наконец поняла ее. И пусть ее сердце здесь разорвется от тоски – ее сын никогда об этом не узнает. В его представлении она так и останется ледяной матерью с ледяным сердцем. Эту семью разлучили, разметали в разные стороны. Кристьяун – на юг, мама – на Болото под землю, брат Тоурд застрял на Фарерах (чем бы он там ни занимался), папа – в стране молчания: она больше с ним не свидится, даже если увидит. А что же стало с тем худощавым чудаком-писателем, который жил у них несколько зим? Он их просто оставил. Хорошо хоть, с ней остался ее Грим. Его она ни за что не отпустит. Он ей – брат, сын, отец и мать!

Он сбежал по лестнице Зеленого дома и удивился при виде нее:

– Тебя отпустили?

– Да.

– А где маленький Кристьяун?

– А ты куда?

– К папе. Газеты отнесу. Для Лаурусомуса.

– А кто вообще этот Лаурус… омус?

– Он профессор. Ему нужно читать все газеты. Он говорит, ему надо следить за тем, что говорят относисты.

Она вошла в дом как привидение, сказала Симоне «привет» и легла в постель. Тяжко вздохнула и повернулась в угол, когда Гейри постучался в окошко и спросил, много ли мужчин она потеряла. Девочка долго не отрывала глаз от белой стены, от изголовья кровати, подоконника, горного хребта, облака на небе, и все это казалось ей одинаково несносным, но в то же время она ощущала, что у всего этого есть глаза.

У всего были глаза. Новорожденные глаза.

Глава 47

Дверь барака была настежь, а внутри натекла лужа. Черная. Грим перешагнул ее в своих кедах, но пятка все же слегка запачкалась красным. Значит, это явно кровь. Он и раньше видел такие темные кровяные лужи, и сейчас заметил, что кровавый след тянулся из загона в правом углу: кровь стекла к дверям по небольшому наклону бетонного пола. Мальчик осторожно пошел вдоль кровавого ручейка и увидел сквозь ограду, что в загоне мертвый ягненок. И еще один. Он положил газеты, оставшиеся от тиража, на грязный дощатый пол и залез на поперечную доску, чтоб лучше видеть, что внутри загона. Они все лежали там, и во лбу у них виднелись кровавые звезды. Жизнь их уже оставила. Кто-то пристрелил их.

Что за черт. А где же папа?

Тут он заметил сапоги далеко в углу. Он соскочил с ограды и прошел в жилой угол, где стояли печка и спальное место отца, его тарелка, еда, остатки хлеба, чешуя от сушеной рыбы, чашки, грязный стакан, нож, штаны, старые галоши… Он прекратил разглядывать это все и снова пошел к овечьему загону, но в этот раз медленнее, нерешительнее. Он нагнулся и прищурился, всматриваясь сквозь доски: увидел подошвы сапог и край свитера… Нет, нет… Биение собственного сердца как будто подтолкнуло его ближе и вознесло на две поперечные доски. Он увидел, что в дальнем углу лежит его отец, и на лице у него есть и другие оттенки красного, кроме рыжей бороды.

Снаружи радостно светило солнце.

Маленький светлоголовик в темно-синем свитере смотрит на фьорд. Море было голубым. Косматым и голубым – при солнце и ветре. У отдельных волн нет-нет да и появлялся белопенный гребень. Он посмотрел на свою обувь. Вот зараза, на пятке кровь. Он… и вдруг солнце упало с неба, а он поймал его, ему показалось, что ему не остается ничего другого, только попытаться поймать его – этот сияюще-белый пылающий огнем шар размером с футбольный мяч, но удержать его невозможно, ведь он такой горячий, но ронять его на землю тоже нельзя, он просунул руки под свой шерстяной свитер и попытался удержать шар в воздухе, но так, чтоб не прожечь свитер: это был почти цирковой номер, – и вдруг солнце снова вскочило на небеса и закрепилось там.

Грим смертельно утомился и попытался прийти в себя: отряхнул с одежды солнечные лучи, – и тут обнаружил, что папа мертв. Он видел его мертвого. Папа умер.