Автор Исландии — страница 87 из 96

Вот черт. А где Лаурусом? Бог проклятый. Лаурусом-то где?

Грим понесся за угол, но тут вспомнил, что оставил газеты в бараке у отца и собрался было захватить их, но снова увидел лужу крови на полу у дверей – из-за этой лужи ему было не войти. Вдруг его охватила полная безнадега. Он ничего здесь не мог поделать. Даже не мог перешагнуть через эту лужу. В животе у него возникло странное, незнакомое ощущение – что-то, что хотело заставить его заплакать, а не могло – только слепило у него в горле большой комок. Он не знал, что это такое, и это наполняло его еще большей безнадежностью. Он развернулся и стал переминаться с ноги на ногу перед бараком. Что? Что произошло? И что это у него в горле? Как будто в животе восстал какой-то призрак и пытается протиснуться вон через горло, и напирает изнутри. Два ворона с карканьем прилетели с травянистого берега перед бараками. Грим снова зашел за угол, прошел между двумя постройками, не касаясь рифленого железа, ощутил, как оно неприятно на ощупь в такую сухую погоду. Сонни, брат Балли, однажды соскабливал такую старую вылинявшую краску ногтем с капота «Випона» на Площадке. Половина Лаурусома была пуста. Даже его немногочисленные пожитки исчезли. Исчезли его маленькие коробочки с прошлым, будущим и настоящим, спальный мешок… ничего этого не было. Осталось лишь одно: две аккуратные стопки старых газет: «Утро» и «Воля». Это было странно.

Но когда Грим снова оказался перед бараком, это перестало казаться ему странным. Папу убил Лаурусом. И сейчас он затаился где-нибудь в засаде и его тоже укокошит… Грим пустился бежать к морю и спрятался в старой развалюшке – сарае для сушки рыбы, отдышался и посмотрел сквозь решетчатую стенку в сторону бараков, стараясь, чтоб сердце у него тоже не подступило к горлу.

О-о-о, как это… как это… все плохо!

Лаурусом, гад такой! Он всегда знал, что тот – хорек. Сперва он застрелил папу, а потом его овец. И ягнят. И… как ему теперь возвращаться в городок, чтоб стрелок в засаде не попал в него? Через полчаса по дороге вдоль фьорда прогрохотал старый военный грузовик. Он не видел, кто это едет. Через час ему удалось усмирить призрака-рыдальщика в горле, но ему стало холодно. Такой решетчатый сарай – дом всех ветров. Он построен для ветра, чтоб тот дул и сушил этих твердых рыбин, которые висели тут и бились друг о друга с чешуйчато-твердым звуком. А больше ничего – только ветер свистит в ушах, волны плещут под берегом и чайки горланят за фьордом, в рыбьеслизевом порту. Тень горы медленно наползает на фьорд, и вот она уже закрыла взморье и тот сарай. Грим ощутил, какой скверной эта часть мира стала сейчас, когда его отец закрыл для нее глаза: всех этих волн, гор и белых птиц.

Когда грузовик наконец поехал назад, было уже семь часов. Сейчас он видел лучше: это ехал Магги Вояка. На платформе он вез гравий. Грим воспользовался шансом и побежал в направлении машины, стараясь при этом, чтоб тот все время был между ним и бараком, чтоб Лаурусом не подстрелил его, как гуся на туне. Шофер остановил своего дизельного дракона, и пассажир открыл ему высокую дверь – Грим, плача, вскарабкался в машину, он был спасен. Он ничего не стал рассказывать, а сидел молча до самого города, шмыгая носом. Затем буквально выпрыгнул из грузовика на полном ходу, когда машина проезжала мимо дома Дан-ни, ворвался туда в самый разгар ужина и сказал:

– Папу… Папу…

Рыдания мешали ему говорить. Призрак в горле объявился снова. Он не лил слезы, но в середине слова у него постоянно перехватывало дыхание. Скули, отец Данни, был крепким мужчиной с волнистыми волосами. Тотчас после ужина он поспешил на Косу вместе со своим приятелем Бёдваром, состоявшим в резервном отряде полиции. Данни они категорически запретили ехать с ними, и он остался с матерью и сестрами и смотрел, как Грим уминает сладкий суп из красных ягод и хрустящие булочки. Затем они проводили его в Зеленый дом, и там мама Данни полушепотом поговорила с Симоной. Лица у них были очень серьезными, а все же в них угадывалась радость по поводу большой новости, как это бывает с людьми, понимающими, что первыми узнали о смерти того, с кем не были знакомы лично. Эйвис лежала у себя в кровати, и ей казалось, что у всего есть глаза.

Они нашли фермера-барачника лежащим на спине рядом со своими мертвыми овцами. Серийное убийство в овчарне. Его лицо было в ужасном состоянии: очевидно, пуля влетела в рот и вылетела сквозь левый висок. В правой руке он сжимал приклад старого пистолета для забоя овец. На полу овчарни они нашли несколько пустых гильз. Сквозь запах хлева проступала вонь разложения из жил и внутренностей двух видов существ. Но полицейский Бёдвар не исключал и убийства, до позднего вечера, когда тело перевезли на грузовике в подвал Больницы и пятеро человек попытались высвободить пистолет из крепко сжатой ручищи фермера. Смерть явно помогла ему.

На Хроульве в момент обнаружения были сапоги, шерстяной свитер и старая серо-зеленая куртка. В бараке не нашлось ни письма, ни записки, но в одном кармане куртки Скули нашел потертую этикетку от консервной банки, на которой были коряво нацарапаны стихи:

Для меня нет жизни гаже —

вековать у моря!

Мне б услышать клик лебяжий

на высокогорье!

Глава 48

Это стихотворение захотели опубликовать в газете. От всех тех новостей мне стало не по себе. Я почти предвкушал, как буду защищать его на суде. Более того – я уже заготовил для своего подзащитного отличную речь. Но вместо того решил написать о нем некролог. Мне казалось – с этим человеком я провел полжизни. Может, заявлять о таком – позерство, но эти новости повергли меня в печаль. Я пошел домой в Дом-с-трубой, повесив голову, не стал ради старой кротихи есть вареную пикшу с изюмом, а направился прямо к себе и до полуночи лежал в раздумьях. Я наконец нашел в нижнем ящике на кухне ключ от комнаты и сейчас мог запереться. Старуха уже перестала подниматься ко мне, да я с ней и договорился: взамен этого ей позволялось щупать меня в течение десяти минут после ужина – тогда она вставала позади меня, клала мою голову себе на грудь и гладила по щеке, а иногда склоняла свою голову мне на левое плечо и шептала на ухо:

– Мой принц, мой победитель.

Конечно, это можно бы назвать проституцией (за это поглаживание по щеке я получал от нее хлеб и кров), но по сравнению с прошлой жизнью я продавал себя не много – а тогда я часто продавал самого себя по самые уши (но не ниже!). Я продавал свое время: позволял публике на всяческих приемах и фуршетах говорить со мной и даже рассказывать мне свои истории.

Я лежал в кровати, думал о Хроульве – и почувствовал, как я устал. Смерть Хроульва парализовала меня: меня сразила длительная усталость, копившаяся почти всю жизнь. В полночь произошло чудо: мне удалось сомкнуть глаза. Наконец-то! Дремал я, кажется, часа два. Мне снился сон.

Мне снился Хроульв на суде. Его обвиняли в подлости, а меня назначили его защитником. Прокурором был не кто иной, как сам Франц Кафка. Ему ассистировали две незнакомые мне женщины. В судейском кресле сидел Фридтьоув Йоунссон. Судебный процесс, как мне показалось, проходил в комнате для заседаний в конторе сислюманна – красивом старом здании недалеко от Морского дома. Публика стояла и сидела у стены рядом с дверями. Дневной свет, струившийся через два окна, был ровным и холодным; из окон был виден затянутый туманом фьорд. Фридтьоув сидел в одном конце длинного стола, облаченный в мантию окружного судьи, которая была не черная, как обычно, а белая, щегольского вида. Не было никаких сомнений, что сексуальная ориентация у этого судьи просто жутко нетрадиционная. А еще он собирался вести процесс как человек светский, а не местечковый: откинулся на кресле, скрестив свои тощие ноги под мантией, а его вытянутое лицо выражало крайнюю серьезность. Высокий лоб с раздутым мозгом был белоснежным от безучастности или просто глупости.

Мы с Хроульвом сидели за тем же столом, бок о бок, на расстоянии нескольких сидений от судьи, спинами к окнам. Хроульв был в шерстяном свитере, усеянном соломинками, а в бороде у него были сосульки, зато сам он взмок и раскраснелся. Напротив нас сидел господин К с двумя женщинами-помощницами и своим подзащитным, Эрлингом Утиным клювом. Честно признаться, эта банда юристов производила впечатление несокрушимой. Одна из женщин была в узком костюме, в который ей с трудом удалось втиснуться, в массивных очках и производила впечатление одновременно грозное и грязное. У Эрлинга до сих пор не хватало зубов, и он разевал рот, глядя вялыми глазами на Фридтьоува.

Вместо того чтоб стукнуть молотком, Фридтьоув возвестил о начале заседания, легонько позвонив в довольно нелепые колокольчики, висящие на маленькой виселице на столе перед ним. Затем он пригласил представителей обвиняющей стороны высказаться. С места поднялся Кафка. Он был одет в роскошный костюм, при шелковом черном галстуке, а его черные как смоль волосы были зачесаны назад и смазаны блестящей помадой. Он больше напоминал муравья, чем жука. Говорил он по-немецки, а сексапилка в очках переводила его на какой-то славянский язык, скорее всего, чешский. Эрлинг дважды посмотрел на сексапилку и один раз – на своего защитника, вторая женщина вытерла у него слюну из уголка рта. Фридтьоув принял несносное философское выражение лица и кивал головой всему, что говорил его кумир, хотя, разумеется, ничегошеньки из этого не понимал. Когда господин К закончил свою речь, меня уже охватило сильное раздражение. Фридтьоув подал мне знак своими длинными пальцами. И я встал.

Свою защиту я начал с того, что взял стакан с водой и облил из него Франца Кафку. Он явно не ожидал от меня такого поступка; его помощницы повскакали с мест. Эрлинг никогда в жизни не видел ничего смешнее и разразился очень громким неприятным смехом. Фридтьоув стал звонить в свои колокольчики, и двое судебных приставов, наши приятели Аусбьёртн и Скегги, крепко схватили меня. Я заметил, что у господина К руки почернели, когда он попытался отереть свои волосы, и с его лба стала стекать черная струйка, – и тут я проснулся.