Автор Исландии — страница 93 из 96

[149]. Мы честно рассказали о нем в газете, так как знали, что оно едва протянет до июня. И даже культурный Баурд спрашивал: «Кафе? А это еще что?»

А еще барак стоял на отшибе за Косой, вдалеке от проезжей дороги, и хотя Тоурду удалось уговорить свою сестру стоять там за самодельным прилавком допоздна, жители городка не спешили на «стрижку и кофе 35 крон». Единственная польза от «Баклана» заключалась в том, что он подал жителям городка идею, как называть этих странных «птиц». «Бакланы» много суетились в дни перед и после открытия кафе, а высокого фарерца, чтоб отличать от приятеля, прозвали Хохлатый баклан, или Хохлан. Это прозвище очень подходило к нему: у него была длинная шея, а чубчик шел ото лба прямо вверх. Словно хохолок из перьев у птицы. И хотя наши соотечественники были совсем невинны в том, что касалось альковных дел, языки у них, как всегда, попали в цель.

У меня нашлась отличная уважительная причина, чтоб просидеть у них весь первый день открытия, попивать фантастически скверный кофе и иметь возможность четыре часа без перерыва смотреть на Эйвис. Разумеется, мне при этом пришлось общаться с Фридтьоувом, который, конечно же, стал первым постоянным клиентом кафе. В этом дугообразном здании до сих пор стоял неслабый запах сырости и овец, а мы сидели там, словно два джентльмена в ссылке, и обсуждали старых общих друзей – Гардара-Прожигардара и других – в самой что ни на есть братской манере, пока я глазел на девчонку, а он – на парней. Иногда заходил Грим и мешал нам. «Тебе стричься не нужно, это только ему нужно», – сказал он, указав на Фридтьоува.

Баклан и Хохлан то приходили, то уходили, ставили освещение, смотрели в зеркало. Было ужасно обидно слышать, как Фридтьоув говорит с фарерцем по-датски: на каком-то напыщенном гейском датском: мудреные длинные слова, наверняка рассчитанные на то, чтоб заманить выходца из Клаксвуйка к себе в постель. Вся эта сцена вызывала странноватое ощущение: критик флиртует с твоим персонажем! По правде говоря, они – Фридтьоув и Оливур – сильно напоминали друг друга. Лица похожие, как у супругов. Эйвис после всех своих слез мало-помалу вновь обретала былую красоту. С нее еще не спал послеродовой жирок, который был ей к лицу, и ее груди были упруги как молочный пудинг. Боже мой! Что я только что сказал!.. Я попытался затушевать эти мысли, начав глядеть в угол, в котором умер ее отец.

Ее отец снова умер – в день после похорон. Симона больше не могла хранить свою тайну. Эта большеглазая близорукая женщина. Турид улеглась на покой, и они вдвоем сидели в кухне перед большим четверным окном, наполненным холодным весенним полночным светом. Эйвис размачивала твердое печенье в половине стакана молока, а Симона подсела к ней, скрестив руки на своей птичьей груди, и быстрым дробным движением вытянула голову к окну, затем к столу, часам высоко на стене, стакану, а затем к девочке и сказала: «Ну вот, хорошо, что это все уже позади».

– Да, – безучастно ответила Эйвис, глядя перед собой, а потом прибавила: – Наверно, даже лучше, что его больше нет.

– Да, да, но, конечно, тебе не стоит по нем так сильно горевать, – сказала хозяйка.

– А?

– Ну… да нет, я просто так сказала…

– Что?

– Ну… ты ведь знаешь, да?

– А? Что?

– Знаешь… Или не знаешь?

– Что?

– Про папу твоего… он… ну да… Про твоего отца.

– Нет, а что?

– Что он тебе не отец.

– А?

– Ну, что он… он не… не был тебе отцом.

– А? Не отец?

– Нет, твоим отцом был военный.

– Что? Военный?

– Да, военный.

– А ты откуда знаешь?

– Знаю, и все. Это… ну, это все знают.

– Все-все?

– Да.

Эйвис долго не сводила с нее глаз, а затем убежала к себе, зажимая рот рукой. Женщина осталась сидеть за столом на кухне, словно проболтавшийся попугай. Ее глаза блуждали по полу, а потом она начала мерить свою клетку шагами: убирать со стола, протирать, мыть посуду. Дрожащими руками. Лицо искажено отрицанием. Чудовищнейшая женщина в мире. У сплетниц принцип работы такой же, как у легких: все, что они вобрали в себя, будет выпущено наружу. Для Симоны это была естественная, физическая реакция, она это не контролировала. Она сдерживалась всю зиму – это само по себе уже было подвигом. Так уж оно бывает с этой телефонной станцией. Она не могла молчать до бесконечности.

Мне и самому было знакомо это чувство. На премьерах в Национальном театре я всегда занимал свое место последним. Как сплетничество у Симоны, так и тщеславие у меня было почти физическим проявлением. Скорее я отрастил бы густые черные всклокоченные волосы, чем изгнал из души этого беса. Едва на приеме появлялся фотограф, я сразу поворачивался к нему с улыбкой наготове: «Подбородок повыше, грудь вперед, да, вот так!» Я всегда следовал этим указаниям, которые когда-то дал мне Фуси Аусгейрс. Каждая наша слабость – это сильная сторона, вывернутая наизнанку. Даже Моцарту было необходимо, чтоб ему по два раза на дню говорили, какой он способный. Критикам я не доверяю, но если уж читатели встречали книгу молчанием (так было два раза) и мне не удавалось выжать похвалу даже из моей Ранги, это означало, что в следующем году я уже никуда выбираться не буду. Конечно же, она быстренько научилась хвалить все, что я делаю. Уж она-то была неглупа. И все-таки она здоровалась с людьми из публики, когда торила себе дорогу вслед за мной по шестому ряду к двум местам в середине на премьеру в Национальном театре, – раздавала приветствия направо-налево: «добрый вечер, вечер добрый, добрый вечер, вечер добрый». Как же это раздражало! Конечно, мы были выше этого. Господин и госпожа АвторИсландии. Даже президент с супругой не удостаивались такого подобострастного молчания, стоило им появиться в зале, – потому что дважды вышло так, что я отказался входить перед ними. Честно говоря, когда я так поступал, то пекся в первую очередь о них. Я точно знал, что народ уважает меня больше, чем их. Ах, какой красивый, какой неотразимый звук получается, когда 500 человек встают с мест в шелково шуршащих длинных платьях и с программками в руках. На меня смотрела тысяча глаз – и я почувствовал, что работал не зря.

Эйвис стояла в комнате и смотрела на свою кровать. Глазела в окно. Ее жизнь была заключена, как в рамку, в четыре предмета: покрытое белым лаком распятие, алтарные загородки и гроб. Отец, Отец, Сын и Дух Святой. Дух витой. Вот поэтому она и такая. Вот поэтому ей так и живется: словно здесь не ее дом, а она в плену у чужих гор. Она – наполовину англичанка. Она снова долго-долго не отрывала глаз от своей кровати. Нет, если она еще и из-за этого сляжет… Разве уже не довольно? Сколько всего еще на нее будут нагружать? Военный… Стенли… Вроде бы его Стенли звали… Но сколько бы она ни вызывала в уме это имя, оно было совсем не похоже на имя отца. Наверно, ей надо было бы вынашивать эту новость девять месяцев, чтоб быть в состоянии встретиться с ней лицом к лицу. Она поделилась своими мыслями с Турид, которая отнеслась ко всему этому неодобрительно, зато убедила ее, что тайна их двоих – все еще тайна. «Да, да, ныкто ны узнает». Затем фру заглянула в кухню и там весьма энергично напустилась на свою невестку. И целую неделю с ней не разговаривала. Было больно смотреть, как маленькая нелетающая птичка бредет на телефонную станцию в коротком пальто и с перебитым клювом, который, впрочем, не помешал ей открыто обсудить эту тему с сослуживицами на телефонной станции. К вечеру имя настоящего отца Эйвис было подтверждено дважды в каждом доме Фьёрда.

Значит, Хроульв ей не отец. Он отец только ее ребенку. Но что это меняет? Для нее-то он был папа, всю ее жизнь, всю его жизнь… Нет, довольно! Через четыре дня она прекратила думать о том, кто ее отец. Есть предел тому, сколько багажа настоящее может тащить с собой из прошлого по дороге в будущее. А сейчас – довольно! Девочка шла под этими каменными утесами вдоль дороги на Косу, и ей казалось, что эта грунтовка в колдобинах – ее собственная дорога, ее жизненный путь. Она больше не была дочерью никому. Лишь матерью одному.

Она вошла прямиком в будущее барачное кафе. Она преступала его порог впервые. Оливур был занят писанием вывески, которую они собирались повесить над входом. Тоурд полдня вырезал буквы на выкинутой морем доске, а сейчас вешал на стену зеркало. Грим следил за движениями кисти и объяснял сестре, что по-исландски означает «Skarven». Не осматриваясь вокруг, Эйвис попросила своего пышнобакенбардного брата выйти с ней на берег, а там рассказала ему, что у нее ребенок в яслях в Рейкьявике. Мальчик десяти дней от роду, и ей во что бы то ни стало надо до него доехать. Мог бы он дать ей денег на поездку на юг? Тоурд посмотрел на фьорд, поднял глаза на барак, а затем на эту свою сестру, которую он в последний раз видел восемь лет назад – как она засыпала и просыпалась, – и его наполнило новое хорошее чувство. К нему обратились. У него снова есть семья. Он может помочь. Он возмужал. В уме Тоурд вычел из бюджета кафе все флаконы с одеколоном и новые кофейные чашки, которые собирался покупать, а затем без слов обнял сестру. Эйвис удивилась, но ощутила, как приятно чувствовать руки брата на спине. Они обнимались крепко и долго. Затем он снова повернул голову, и посмотрел ей в глаза, и сказал, что сам поедет с ней после выходных.

В субботний вечер в «Баклане» настроение было какое-то прощальное, хотя кафе открылось совсем недавно. Грим принес свое радио, и ему разрешили остаться подольше. Зазвучали американские мелодии – эти приторные серенады вперемежку с гормональными рок-буранами, которые я вставил в свой роман, хотя глубоко презирал такого рода музыку. Писателю приходится наступать на горло собственным вкусам. Фридтьоув подсел ко мне, а Эйвис сияла как никогда. Это был последний вечер перед тем, как все станет таким, каким должно быть. Это были настоящие поминки. Я привел с собой Эмиля из редакции, и, хотя я по большей части уже бросил пить, принес с собой три бутылки красного вина. Фридтьоув поставил бутылку самого дорогого коньяка, какой нашелся в винном магазине. Оливур угощал фарерским самогоном. Ближе к ночи ввалились еще гости. Гюнна Высота, а за ней еще несколько человек. Подруги Эйвис: стеснительные, раскрасневшиеся, «только заглянуть». Пареньки – раздельщики сельди и наиумнейшие раздельщицы, недавно приехавшие с юга страны. Грим стоял на страже у дверей и давал знать, не загорятся ли фары полицейской машины.