В отличие от них индонезийский лидер Сухарто не испытал сколь-нибудь серьезного международного давления после оккупации и аннексии Восточного Тимора, и потому его опыт нам особенно интересен. Кроме Австралии, ни одно государство не признало Восточный Тимор частью Индонезии. Генеральная Ассамблея ООН объявила действия Сухарто агрессией, осудила их и потребовала немедленного освобождения захваченной земли. Тем не менее никто не изъявил никакого специального желания восстановить status quo и независимость Тимора. Прежде всего потому, что сама Португалия после революции 1974 года больше не претендовала на свою бывшую колонию и не обладала ресурсами для ее удержания. Сухарто же представил свои действия как вклад в деколонизацию Юго-Восточной Азии. Кроме того, он давал понять Соединенным Штатам, Великобритании и Австралии, что борется с проникновением коммунистического влияния в регион. В итоге его военная операция не повлекла за собой особых издержек для агрессора. Санкций против Индонезии никто не вводил, а ее экономические отношения с крупнейшими партнерами только упрочились. Проблемы начались позже. Поскольку на острове оставалось немало сторонников независимости, они спустя несколько лет начали вялотекущую партизанскую войну. Постепенно эта война стала вызывать все больший резонанс как внутри страны, так и за ее пределами. В конце концов через четыре года после свержения Сухарто (в 1998 году) независимость Восточного Тимора была провозглашена вновь.
Впрочем, аналогии с ситуацией вокруг Крыма и Донбасса здесь все же не абсолютны. Несмотря на то что результаты крымского референдума, проведенного весной 2014 года с нарушением всех возможных норм избирательного права, оставляли и оставляют широкое поле для сомнений в отношении точных пропорций сторонников и противников присоединения Крыма к России, в целом, похоже, тогда в Крыму все же доминировали пророссийские настроения. В любом случае операция по присоединению Крыма, в отличие от военной операции в Восточном Тиморе, прошла практически бескровно.
Если в Индонезии тема присоединения Восточного Тимора не играла особой идеологической, ментальной роли, то Крым (и особенно Севастополь) в сознании россиян был сильно мифологизирован, и его утрата после разрушения СССР зияла для многих незаживающей раной. Именно на этом чувстве решили сыграть российские элиты в условиях падения рейтинга режима и его руководителя. Поэтому аннексия Крыма вызвала небывалый взрывной всплеск доходящего до экстаза патриотизма и на несколько лет подняла снизившиеся рейтинги.
Разница ситуаций еще и в том, что после операции в Восточном Тиморе Сухарто тем не менее продолжал пользоваться более или менее выраженной поддержкой имевших различные интересы в этом регионе крупнейших государств — Австралии, США, Франции и Великобритании. Инвестиции этих стран играли существенную роль в экономическом развитии Индонезии. То есть ее международное положение все эти годы было достаточно прочным, причем индонезийский режим в 1970–80-е годы играл важную роль в Движении неприсоединения. Поэтому тема внешней политики не была ключевой в идеологическом оформлении авторитарного режима.
Напротив, Крым играл преувеличенно огромную роль в идеологическом оформлении российского авторитаризма. Даже однозначно жесткая реакция на его аннексию практически всего международного сообщества была использована для нагнетания псевдопатриотической истерии. «После Крыма» в России главным элементом идеологического обоснования существования режима стала идея противостояния условному идеологическому конструкту «западный мир» (включавшему, впрочем, и Австралию с Японией). По сути дела, главной целью противостояния оказалось сохранение военно-политического контроля над отторгнутыми у соседних государств (Грузии и Украины) территориями — помимо Крыма, еще и частью Донбасса, Абхазией и Южной Осетией. На языке официальной пропаганды это стало называется «возвращением России в мировую политику», восстановлением положения, при котором с нашим государством «снова начинают считаться». Хотя на самом деле реальные внешнеполитические потери страны были огромны. Крымская внешнеполитическая стратегия и последовавшее за ней противостояние всему сонму старых и новых врагов стали в итоге главными обоснованиями дальнейшего ужесточения авторитарного правления в России.
Речь, однако, пока не идет о включении каких-либо идеологем в Конституцию. Нам пока еще далеко до тех образцов, которые были выработаны в Египте при Насере или в Индонезии при Сухарто. Норма статьи 13 Основного закона страны, запрещающая установление какой-либо идеологии в качестве государственной, устояла, хотя нет отбоя от желающих провозгласить на конституционном уровне набор неких идеологических принципов.
Фактически, на практике такие принципы уже открыто провозглашаются государственными СМИ. Пока что речь идет не о целостной системе взглядов, а всего лишь о наборе идеологических клише, используемых в рамках пропагандистского жанра. Источниками этих установок становились и выступления главы государства, и отдельные заявления МИДа, и интервью лиц из ближайшего окружения президента.
Из этих установок можно выделить две главные. Первая предполагает, что враждебными государствами — США и их союзниками — проводится политика «сдерживания России». К такому сдерживанию относят антикоррупционные и крымские санкции. В путинской транскрипции санкции — «это не просто нервная реакция США или их союзников на нашу позицию в связи с событиями и госпереворотом на Украине и даже не в связи с так называемой “крымской весной”... Если бы всего этого не было, то придумали бы какой-нибудь другой повод для того, чтобы сдержать растущие возможности России, повлиять на нее, а еще лучше — использовать в своих интересах»[50].
Вторая установка состоит в том, что внутренняя политика рассматривается в контексте внешней. То есть любые нынешние критики политики власти, по сути, являются проводниками влияния враждебных государств. В советскую эпоху их называли «агентами империализма», а теперь словосочетание упростили просто до «иностранных агентов». Ярлык таких агентов, будучи закреплен законодательно, был навешан на любые некоммерческие организации, получающие зарубежные гранты (в том числе гранты ООН и других международных организаций) и на любые иностранные СМИ или СМИ с определенным участием иностранного капитала.
В итоге политический режим, сложившийся в Российской Федерации к началу четвертого срока президентства Путина, обладая рядом черт, присущих другим авторитарным режимам прошлого, серьезно отличается от них по крайней мере двумя особенностями. Во-первых, в качестве своих основных целей он поставил приращение территории и расширение внешнеполитического влияния, отказавшись, по сути, от партнерских отношений с наиболее развитыми в экономическом отношении странами. Во-вторых, руководством так и не было предпринято сколь-нибудь серьезных усилий по оздоровлению и реформированию экономики, к чему, безусловно, стремились все латиноамериканские и восточноазиатские режимы. Вместо этого был многократно увеличен военно-промышленный сектор и законсервирована традиционно доминирующая роль добывающих отраслей. Это значит, что при отсутствии демократических институтов и с учетом снижения цен на энергоносители российскую экономику неминуемо ждет стагнация, а политический режим — либо усиление его охранительной функции, либо крушение под давлением неблагоприятной экономической ситуации.
Резюмируя все сказанное, можно сделать вывод, что в современном мире труднее, нежели раньше, поддерживать искусственный политический комфорт для одной привилегированной группировки во главе с бессменным лидером. Эта группировка должна постоянно маневрировать, жестко контролируя СМИ и избирательную систему. Но такое принудительное удержание общества и его активного слоя в состоянии страха и постоянной почтительной покорности не может продолжаться вечно. Режим личной власти, как показывает практика, неизбежно приходит к кризису, к краху. Такова, с нашей точки зрения, его безальтернативная перспектива.
Однако, прежде чем такой кризис проявится, вполне реально ужесточение реакции как следствие обострения внешнеполитической ситуации и постепенной изоляции страны. Это может означать усиление давления по отношению к любой оппозиции и ликвидацию последних независимых СМИ. Неприятный сценарий, но, увы, вполне реальный. Пару десятилетий назад нечто подобное уже рассматривалось в контексте сопоставления событий в Германии в 1920-е и 1930-е годы и в России после холодной войны. Суть аналогии выражалась формулой «Веймарская Россия». Главный аргумент в пользу подобного развития событий сводился к тому, что «вековая имперская и милитаристская традиция заведомо сильнее новорожденной демократии, интеллектуально незрелой и политически неопытной. Если демократии удавалось пережить первый, второй или третий свой кризис, то пятый или десятый должен был бы добить ее наверняка. И чем глубже, чем [более] укорененной была в стране эта “государственная идея”, тем более подавляющим оказывалось ее превосходство и больше шансов получала она восторжествовать над юной и неискушенной свободой...»[51].
Нужно признать, что автор данной аналогии во многом оказался прав. «Веймарская Россия» — это, конечно, хлесткая метафора. Тот результат, к которому в 1930-е годы пришла Германия в результате эволюции ее политического режима на основе принятой в 1919 году в Веймаре Конституции, остается пока лишь устрашающим предупреждением, предметом мрачного исторического урока. О его актуальности для России начала XXI века говорить пока, вероятно, не вполне корректно. Но не следует и беспечно игнорировать угрозу подобного перерождения исследуемого режима. Особенно если его авторитарный характер становится все более очевиден, а среди его идеологических установок появляются и те, что близки имперскому национализму.