«Прежде всего денег», — подсказывала умная пресса, требуя ввести невозможный в любой другой ситуации патриотический налог на бензин. Выступив в поход против нефти, Америка, борясь за свою безопасность, могла бы вылечить от нефтяной чумы всех остальных — от Тегерана до Москвы. Сделав первый шаг, американцы изменили бы расклад — и политический, и экологический, и дипломатический, и финансовый, и нравственный, и военный.
Я помню, как долго тогда, после 11-го, мы ждали от президента чего-то исторического, глобального, судьбоносного. В конце концов, Буш посоветовал не откладывать покупку рождественских подарков, доверив остальное Пентагону.
Косая — асимметричная — война отнюдь не требует тотальной угрозы. Ей достаточно того, что она бьет по государственным нервам, вызывая, как убийство эрцгерцога, неадекватную реакцию. Главный успех террористов в том, что они навязали ложную мишень, оттянув на себя все материальные и интеллектуальные ресурсы нулевых. Упустив уникальный случай помочь планете, завоевать ее любовь и ударить по больному, Америка ответила так, как хотели ее враги: в лоб, да еще — не в тот.
С тех пор XXI век пошел кривыми окольными путями. Америка стала пугалом, нефть съела свободу, террористов больше, чем вчера, и будущее совсем не похоже на то, что нам обещали в первый Новый год третьего тысячелетия, когда мы его встречали всей Землей.
Нулевые годы были не смутным, а мутным временем: нечего вспомнить. Словно машина с больным стартером — кряхтит, трещит, но не заводится. Наверное, я не совсем справедлив, потому что в последнее время слишком часто пишу некрологи, но и это не случайно. Мы с такой пышностью провожали ушедшее тысячелетие, что все еще продолжаем прощаться, хороня своих мертвецов. Я не говорю о литературе, великих писателей не появлялось полвека, но даже наш гений — кинематограф — за последние 10 лет прославился больше всего тем, что в один день лишился Антониони и Бергмана.
Политика совсем не обязательно связана с культурой, но в нулевые годы они неотличимы друг от друга: каша, бессвязность, простота без простодушия. В начале десятилетия, чтобы взрослые не стеснялись, «Гарри Поттера» выпускали с пустой обложкой. Сейчас он ходит в классиках.
Нулевые особенно жалко, если сравнить их с прекрасным началом ХХ века, плодами которого до сих пор кормятся наши музеи, библиотеки и концертные залы. Однако ясно это стало не сразу, а после мировой войны. Сто лет назад все, как я сейчас, ныли. Европейцам не нравилась Belle Epoque, американцам — «Позолоченный век», русским — Серебряный.
— Последних, — сказал мне профессор, гусар и потомок Дениса Давыдова, — революция добила из жалости, чтобы не мучились.
Меня эта близорукость современников особенно настораживает, потому что я сам был ее жертвой, когда тридцать лет назад встретился с китами первой волны. Все они печатались в газете «Новое русское слово», где я тогда работал: филологи Борис Филиппов, Глеб Струве, философ Левицкий, соратник Бердяева, критик акмеистов Вейдле, поэт Елагин. Ближе всех я знал редактора — Андрея Седых. Он любил вспоминать друзей и знакомых — Бунина, Мандельштама, Цветаеву, Конан Дойля. Зато нас не замечал: так, исчадия новояза. У Бродского Седых не понимал ни слова, Довлатова называл «вертухаем», о Шукшине никогда не слышал, а когда я спросил, нравится ли ему Тарковский, ответил, зевая, что после войны в синема не ходил.
Всеми силами я стараюсь об этом не забыть, чтобы не впасть в заблуждение предшественников. Только у меня ничего не получается.
— Пахомов, — спросил я на днях товарища, — ты заметил, что все умные умерли, а глупые остались?
— Еще бы! — подхватил он. — После нас — хоть в потоп.
— А тебя не смущает, что от Авраама до наших дней прошло сто поколений и каждое так считало?
— Нет, — легко ответил он, — не смущает.
А меня смущает, потому что так не бывает: мы явно не туда смотрим. Мы ищем власть в старых столицах, победу — на поле боя, культуру — такой, какой любим, искусство, где сами наследили. Между тем прогресс подбирается из-за угла. В начале прошлого века кино было на уровне каруселей, в конце — орудием экзистенциального познания и теологическим экспериментом, сейчас опять стало каруселью, правда, в 3D.
Это значит, что оправдание нашему веку следует искать на его обочине. Например, в Интернете. Считается, что XXI век отправился в путь по столбовой дороге 11 сентября 2001 года. Но в январе того же года открылся и другой путь, когда без всякой помпы была создана игрушка для зубрил и отличников — Википедия. Десять лет спустя она оказалась самым могучим информационным ресурсом в истории человечества: 10 миллионов статей на 250 языках, треть миллиарда клиентов, сотни тысяч авторов — и 35 штатных сотрудников с бюджетом в 10 миллионов (равноценно 10 солдатам в Афганистане).
В этих цифрах заложен грандиозный культурно-социальный парадокс. Расшифровать его мы еще не умеем, ибо не понимаем ни новых мотивов, ни новых отношений, ни новых ценностей, создающихся сейчас мировой Сетью. А ведь Википедия — всего лишь первый, хоть и самый успешный, по-настоящему массовый продукт интернетской эры, потенциал которой — в непредсказуемости ее развития. Поэтому сто лет спустя, из XXII века нулевые годы XXI, возможно, назовут каменным веком иной цивилизации, зачатой с компьютером.
— Хорошо, — обрадовался Пахомов, — что нам этого не увидеть.
— Хорошо, — согласился я, заканчивая этот некролог.
Нью-Йорк,
дек. 2009 года
Source URL: http://www.novayagazeta.ru/society/42034.html
* * *
«Как вы пишете вдвоем» - Общество
<img src="http://www.novayagazeta.ru/views_counter/?id=42260&class=NovayaGazeta::Content::Article" width="0" height="0">
Наши братья подружились в армии. Для моего это было большой удачей, в сущности, единственной — Игоря даже на побывку ни разу не отпустили. Его друг Макс вернулся первым и сразу очаровал всех манерами. Блондин с висячими усами, он походил на красивого эсэсовца из военных фильмов. Возможно, потому что родился в Германии, откуда, впрочем, вывез только одну фразу «Ich bin in Jena geboren». С моими родителями он вел себя, как взрослый, и говорил всегда о смешном. От Макса я впервые услышал о его брате.
— Либо пьет, либо читает, причем подряд. Если Диккенс, то тридцать томов.
Вскоре П. тоже оказался за нашим столом. Внешне он казался иноземцем — в нем не было ничего еврейского от отца, ни русского — от матери. Скорее П. напоминал пухлого ангела из барочной церкви — розового и белокурого. Большую голову прятали плотные кудри — даже в мороз он обходился без шапки. Из-за полноты П. казался неспортивным, но отличался выносливостью, никогда не жаловался и выигрывал во все настольные игры — от пинг-понга до бильярда.
Все это было совершенно неважным, ибо на меня он произвел впечатление шаровой молнии, случайно закатившейся в наш дом и оставшейся там на годы. П. сверкал и искрился. Очарованный до немоты, я видел в нем пришельца из того ослепительно прекрасного мира, где жили три мушкетера. Мне было 15, и я еще верил в них, как чуть раньше в Деда Мороза, за которого П. часто принимали, когда он вырос и поседел.
В застолье ему не было равных, потому что он общался на всех уровнях сразу. В его историях, как в мультфильмах, все представлялось уморительным и невероятным. Он говорил легко и веско. Слушал внимательно, и выхватывая из разговора мысль, продолжал ее с лестным для собеседника уважением. П. был остр и быстр. С ним оказалось невозможным разгадывать кроссворды, играть в буриме или спорить — он всегда побеждал. При этом П. знал все и наизусть. Дамам — Блока, Гумилева— юнцам, эстетам — Рембо, и всем — километрами Швейка, который служил нам дезертирской Библией. Мы тоже хотели сбежать из империи, но все пути наружу кончались водкой по праздникам и «Солнцедаром» в будни.