Авторские колонки в Новой газете- июнь 2008- сентябрь 2010 — страница 48 из 71

К тому же у Беккета болели ноги. Пожалуй, единственный образ счастья во всем его каноне — человек на велосипеде, кентавр, удачно объединивший живой дух с механическим телом. Молой, один из многочисленных хромающих персонажей Беккета, говорит: «Хотя я и был калекой, на велосипеде я ездил вполне сносно». Эта простая машина помогала ему держаться прямо. Но обычно герой Беккета — человек, который нетвердо стоит на ногах.

Вот и в этой постановке все спотыкаются, падают, валяются, не могут подняться и все-таки встают. Земля тянет нас вниз, небо вверх. Человек, растянутый между ними, словно на дыбе, не может встать с карачек. Заурядная судьба всех и каждого, включая, конечно, автора. Каждую драматическую пару Беккет списывал с жены и себя. Друзья знали, что в «Годо» попали без изменения диалоги, которые им приходилось слышать во время семейных перебранок за столом у Беккетов. Синтез универсального с конкретным делает театр Беккета безразмерным. Мы все в него помещаемся, и с этим ничего не поделаешь.

Сократ говорил, что неосмысленная жизнь не стоит того, чтобы ее тянуть. У героев Беккета нет другого выхода.

— Я так не могу, — говорит Эстрагон.

— Это ты так думаешь, — отвечает ему Владимир.

И он, конечно, прав, потому что, попав на сцену, они не могут с нее уйти, пока не упадет занавес. Драматург, который заменяет своим персонажам Бога, бросил их под огнями рампы, не объяснив, ни почему они туда попали, ни что там должны делать. Запертые в трех стенах, они не могут ни покинуть пьесу, ни понять ее смысла. Ледяное новаторство Беккета в том, что он с беспрецедентной последовательностью реализовал вечную метафору: «Мир — это театр». Оставив своих героев сражаться с бессодержательной пустотой жизни, он предоставил нам наблюдать, как они будут выкручиваться.

Драма Беккета — трагедия агностиков. Они не знают, придет ли Годо. Но они его ждут, потому что в их — не отличающегося, впрочем, от нашего — положении им не остается ничего другого.

— В конце концов, — сказал после спектакля Натан Лэйн, самый разговорчивый из четверки актеров, — что значит Годо? Программа экзистенциальных стимулов, дающих надежду выйти из кризиса.

И добавил, как это водится у нью-йоркских либералов:

— Только не думайте, что я критикую Обаму.



Source URL: http://www.novayagazeta.ru/arts/45044.html


* * *



Зврк - Общество - Новая Газета


Отель стоял в прозрачной березовой роще. Южная весна походила на северную, и ветерок играл почти пустыми ветками. В березках мочился юноша в трениках.

«Лель», — решил я, входя в двухэтажный вестибюль.

Писатели делили гостиницу с хоккеистами, собравшимися в Новый Сад на чемпионат мира.

— Tere-tere, — закричал я парням в синих майках с надписью «EESTI».

— Гляди, Леха, — сказал хоккеист такому же белобрысому приятелю, — эстонец.

Другой изюминкой отеля был ресторан «Тито» с поясным портретом вождя, выполненным в дерзкой манере соцреалистического сезаннизма. Среди мемориальных вещей я заметил окурок толстой сигары. Однажды Тито встречал тут Новый год. На память о торжестве остался аутентичный сервиз.

— Возможно, этой ложкой, — сказал пожилой официант, принося суп, — ел Тито.

— Возможно, этой вилкой, — продолжил он за вторым, — ел Тито.

— Возможно, этим ножом…

Я вздрогнул, потому что в моем детстве Тито обычно называли «кровавой собакой», и прервал старика вопросом:

— Кто по национальности был Тито?

— Маршал, — отрезал официант, и я остался без кофе.

Даже с ним здесь непросто.

— Знаете, — спросили тем же вечером писатели, — как по-нашему будет кофе?

— Кофе, — рискнул я.

— Кафа.

— А по-хорватски — кава, — добавил один писатель.

— По-боснийски — кахва, — заметил другой.

— По-македонски — кафе, — вставил третий.

— По-черногорски — эспрессо, — заключил Горан Петрович.

Над Черногорией здесь принято посмеиваться, потому что она поторопилась найти себе отдельное место под солнцем, да еще у моря. Поводом к отделению послужили три уникальные буквы, на которые черногорский язык богаче сербского. Проблема в том, что букв этих никто не знал, и русские, открывшие и купившую эту чудную страну, привезли их с собой.

Включив в номере телевизор, я услышал голос диктора:

— Наличие кэша, без наличия кэша, наличие без кэша.

«Сербский», — решил было я, но потом заметил в углу буквы «РТР».

Русскому, впрочем, говорить по-сербски просто. Только долго. Каждое слово я сопровождаю всеми мыслимыми синонимами. Рано или поздно один из них оказывается сербским словом.

Утром я нашел среди мраморных колонн газетный киоск и спросил у приветливой продавщицы:

— У вас есть какая-нибудь пресса на английском?

— Конечно, — удивилась она, — скоро завезут.

— К вечеру?

— К лету.

Оставшись без новостей, я ограничился историей. В этих краях только римских императоров родилось шестнадцать душ. И Новый Сад всегда был перекрестком Европы с самой собой. Обычно, попав в незнакомый город, я описываю архитектурные достопримечательности, делая это по той же причине, по которой Швейк советовал фотографировать мосты и вокзалы, — они не двигаются. С людьми сложнее, если они не славяне. С ними мы быстро находим общий язык, потому что он действительно общий.

— Чего у нас больше всего? — спросила меня дама с радио.

— Того же, — честно ответил я, — что и у нас: эмоций.

— Это комплимент?

— Скорее — судьба.

Между тем литературный фестиваль вошел в силу, и меня представили переводчице.

— Мелина.

— Меркури? — вылетело из меня, но я оказался прав, потому что отец назвал дочку греческим именем из любви к актрисе безмерной красоты и радикальных убеждений.

Мы подружились по-славянски стремительно: душа Мелины не помещалась в худом теле и была вся нараспашку. Тем более что она пригласила в гости, а чужое жилье, как подробно демонстрировал Хичкок, — собрание бесспорных улик, и я не стеснялся оглядываться. На балконе стояла пара лыж и два велосипеда. В передней висела гитара, на плите — чайник на одну чашку. Книг было умеренно, компьютер — переносной. Остальное место занимала раскрашенная по-детски яркими красками карта мира. Туда явно хотелось.

Литературный фестиваль открылся в старинном особняке. Раньше здесь располагался югославский КГБ. За стеной по-прежнему дико кричали, но из динамиков и под гитару.

Когда дело дошло до официальных речей, выяснилось, что Мелина переводила хорошо, но редко.

— Этого, — говорила она, — тебе знать незачем.

— А этого, — послушав еще немного, добавила она, — тем более.

Меня подвели к высокому и спортивному мэру.

— Мне нравится, — льстиво начал я, — ваш город…

— Мне тоже, — свысока ответил он.

Но тут нас, к счастью, прервала музыка. Ударила арфа: Гайдн, Эллингтон, что-то батальное. Одетая лилией девушка не жалела струн, но скоро одну музу сменила другая. Начались чтения. Сперва в переводе на сербский звучала венгерская проза, потом — словенская, затем — македонская. За столом, впрочем, выяснилось, что все авторы учились на одном курсе, играли в одной рок-группе и вместе издавали стенгазету «Знак» — про Лотмана. Поэтому мне удалось без труда вклиниться в беседу:

— Живеле! — закричал я, и все подняли «фракличи», филигранные рюмки-бутылки, со зверски крепкой ракией. Как русскому мне ее наливали в стакан.

Чокнувшись с соседом, я обнаружил в нем тезку. Чтобы не путаться, мы решили звать его Александром Македонским. Он не спорил и рисовал на салфетке карту родовых владений нашего эпонима, которые упорно не попадали в Грецию. Моего собеседника это радовало, греков бесило, из-за чего Македонию не брали в Европу.

— Реакционеры, — кричал он, — они не знают новой географии. С падением Берлинской стены исчез целый край света. Западная Европа теперь кончается Белоруссией, с которой начинается Западная Азия.

— А сейчас мы где? — не сдержал я любопытства.

— Западные Балканы, — решительно вмешался другой писатель.

— Восточное Средиземноморье, — поправил его третий.

— Один хрен, — резюмировал четвертый, который лучше всех говорил по-русски.

Обшитая дубом гимназия, самая старая в Сербии, больше походила на Оксфорд, чем на среднюю школу. В такой мог учиться Булгаков и учить «человек в футляре». На стене актового зала висел Карагеоргиевич в алом галифе. За спиной с темного портрета на меня глядел первый попечитель Сава Вукович в меховом жупане. Гимназии было триста лет, ее зданию — двести, ученикам — восемнадцать.

— Какова цель вашего творчества? — спросили они.

Первые десять минут коллега слева, усатый автор сенсационного романа «Лесбиянка, погруженная в Пруста», отвечал на вопрос сидя. Следующие пятнадцать — стоя. Наконец он сел, но за рояль, и угомонился только тогда, когда у него отобрали микрофон, чтобы сунуть его мне.

— Нет у меня цели, — горько признался я, — а у творчества и подавно.

Молодежь разразилась овациями — им надоело сидеть взаперти. Выбравшись во двор, мы разболтались с гимназистками. Они учили русский, чтобы заработать денег, и английский, чтобы выйти замуж.

— За кого?

— За русских, — непонятно ответили они.

Но тут я вспомнил, что в России молодежь тоже учит английский, и решил, что они объяснятся.

— Что самое трудное в русском языке? — сменил я тему.

— Мягкий знак.

— И несмотря на него, вы взялись за наш язык. Почему?

— Толстой, Достоевский, Пушкин…

— Газпром, — перевела Мелина.

Нефть и деньги действительно приходят в Сербию с Востока, но Пушкина здесь тоже любят. Его тут даже больше, чем в России. В прошлый приезд я встретил в одном погребке вырезанную на доске строку, понятную и без перевода: «День без вина, как день без солнца». И подпись — Пушкин. Классик, правда, такого не писал, но все равно красиво. На этот раз я узнал всю правду про Леонида Андреева.

— Он требовал, — рассказывал очередной писатель, — чтобы его обслуживали официантки с голой грудью.