Авторские колонки в Новой газете- сентябрь 2010- май 2013 — страница 17 из 67

«Но втайне мы знаем: если б не было тебя — не было бы нас», — пишет о нем известный писатель, иллюстрируя прозой стихи знаменитого поэта, написанные почти 20 лет назад:

На севере если и верят в Бога,


то как в коменданта того острога,


где всем нам вроде бока намяло,


но только и слышно, что дали мало.


2

Эскалация зажима вызывает знакомые реакции. В сущности, это — механический процесс, который не может развиваться иначе. Становясь сильнее, власть становится смешнее, и ею перестают пользоваться — от телевидения до милиции. И это тоже было.

В мое время телевизор был аппаратом для демонстрации хоккея и Штирлица. Об остальном знал только я, ибо накануне отъезда редактировал в газете программу передач, где каждый день значился загадочный, словно НЛО, «Экран социалистического соревнования», который не смотрели даже его авторы.

У нас, впрочем, не было альтернативы (если не считать водки). Сегодня же многие научились жить без телевизора. Кино и футбол смотрят по компьютеру, новости узнают из интернета, а голубой экран считают черным и вредным.

С милиционерами тоже по-старому. Когда мы ходили по ночам за той самой водкой, которой почему-то никогда не хватало, к ресторану «Даугава», у черного входа дежурил один постовой, хотя хозяева платили двум.

Репрессии порождают сарказм, первой жертвой которого оказывается фундамент любой власти — закон. Ведь раньше юриспруденция тоже была самой уязвимой для политических острот. Она жила не духом закона, а его словом, на котором ее и ловили. В нашей, как и в каждой интеллигентной семье, все ждали допроса и зубрили остроумную памятку арестованных, известную по аббревиатуре «ПЛОД».

— Откуда, — спрашивал следователь, — у вас Евангелие?

— От Матфея, — отвечал подозреваемый.

Надо признать, что власть это тоже смешило. Подыгрывая нам, она приобщала пухлые протоколы, терпела судебное красноречие диссидентов и выносила приговоры, в правосудность которых верила ничуть не больше нашего. За юмор, правда, мы платили по-разному — власть за него до сих пор не рассчиталась.

Не удивительно, что все так похоже: суд — варьете, закон — дышло, и поэт пашет за двоих — себя и гражданина. Больше некому — ведь каждая оттепель носит скорее литературный, чем политический характер, напоминающий о Евтушенко, да и являющийся им.

— Повторение — мать мучения, — сказал мне на это Пахомов, никогда не веривший в либеральные перспективы отечества. — Евразия стремится в Азию, державники предпочитают жить в какой-нибудь другой державе и жаль, что Солженицын не дожил до превращения русского общества, как он мечтал, в христианское.

— Чему ж ты радуешься?

— Так нам и надо, — отрезал Пахомов, идя вспять, — и мракобесы правы. Леонтьев и Розанов хотя бы самобытны. А что осталось от Добролюбова с Чернышевским? Общие слова, благие намерения, вульгарная эстетика, больная этика, большевики и революция. Где «Новый мир» и кто теперь отличит его от «Октября»? И почему одна перестройка лучше другой, если все они кончаются госбезопасностью?

— Спираль — не круг, — отбиваюсь я, ссылаясь на семейную историю: моего деда расстреляли как румынского шпиона, а моего отца всего лишь выгнали c работы за желание посмотреть на те же Балканы. Я перебрался в Америку, чтобы увидать Европу, а нынешнее поколение наведывается к ней из России. Может, следующее, как мечтал Гайдар, будет жить в Европе, не покидая родины. Разве Чехов не говорил: эволюция — это когда раньше секли, а теперь не секут?

— Ну, это он поторопился, — снисходительно отреагировал Пахомов, — Посмотри на «Пусси Райот»: у народа руки так и чешутся.


3

Следя за русскими новостями, я не могу отделаться от непрошеного предчувствия. Как в мутном похмельном сне, когда снится предстоящее, но не можешь проснуться, чтобы его предотвратить. Напоминая недавнее прошлое, ближайшее будущее ему вторит, обещая настоящему знакомые этапы:

— падение иронии;

— инфляция пафоса;

— ренессанс героизма;

— дефицит нюансов;

— триумф Эзопа;

— возвращение кукиша в карман;

— поиск постоянного места жительства;

— ревнивое чтение отечественных газет с припевом «Вот потому мы оттуда и уехали».

Если гайки будут завинчиваться, то напор усилится и пар начнет выходить с другой стороны океана. Это — не новость, это — закон эмигрантской гидравлики.

Эмиграция и метрополия всегда напоминали два сообщающихся сосуда: чем выше давление в одном, тем выше уровень в другом. Когда после оттепели 60-х жизнь в СССР замерла и усохла, Третья волна предоставила российской культуре убежище и полигон. Золотой век эмиграции в 70-е годы были вызван цензурой и расправой. Сальдо, однако, в пользу русской культуры, которой есть где перезимовать, чтобы очередной весной вернуться домой книгами Бродского и Довлатова. Поэтому, в ожидании худшего, эмиграции пора прочищать каналы, оживлять онемевшие органы и готовиться к приему новой волны, которая будет так же радикально отличаться от Третьей, как мы — от двух предшествующих. Боюсь, что договориться нам будет ничуть не проще.

Мы уезжали за свободой, которой дома не было, они — за свободой, которую дома утратили. Мы не надеялись вернуться, они знают, что такое возможно. Мы думали, что коммунизм непобедим, они знают, что не в нем дело. Мы ехали в придуманную Америку, они привезут ее с собой — и она будет еще меньше напоминать реальную. Мы знали Америку по книгам, часто великим, они — по фильмам, преимущественно плохим. Еще хуже, что мы догадывались о своем невежестве, они уверены в своей правоте. Железного занавеса вроде как нет, и каждый может увидеть, что король — голый. Во всяком случае, так мне объяснил ситуацию Коля из силовых структур, с которым мне недавно довелось сидеть за одним бруклинским столом — к нашему, добавлю я, обоюдному удивлению.

Дело в том, что я никогда не встречал людей его профессии и наблюдал за силовыми структурами только в цирке, когда там выступал Григорий Новак с  сыновьями. С непривычки Коля произвел на меня неизгладимое впечатление. В выделенной мне части его биографии все внушало сомнение. Для москвича в Колиной речи было слишком много фрикативных, для выпускника МГУ — он слишком часто говорил «плотют» и «ложат». О своей службе Коля изъяснялся экивоками, пил из осторожности минералку, знал четыре английских слова, однако страстно любил американскую культуру, но только до того, как за нее взялся Обама.

— Перед ним, — сказал Коля, поддернув шелковые треники, — весь Голливуд на цырлах бегает: черных в любое кино суют и всегда хороших, как в совке — коммунистов, умора.

— Но как президент может командовать Голливудом? — растерянно спросил я.

— Так же, как Путин, все знают, что ему нравится, — ласково, словно сумасшедшему, объяснил мне Коля, и все-таки выпив за победу в споре, на радостях пригласил в Москву без визы.

Я промолчал, поняв, что Америка окончательно вышла из легенды, чтобы попасть в миф. Главное в нем то, что никакой Америки нет, а есть продолжение все той же прекрасно знакомой серой реальности, которую даже лучшие из моих московских друзей перестали, как это было на протяжении 21 года, называть «интересной».

— В Конго еще интересней, — сказал мне один, и я впервые перестал ему завидовать.


Source URL: http://www.novayagazeta.ru/society/54016.html


* * *



Амаркорд - Культура - Новая Газета


Петр Саруханов — «Новая»


1

Название знаменитого фильма на диалекте провинции Эмилия-Романья так искажает грамматически верный вариант (mi ricordo), что даже итальянцы понимают это слово, как все остальные: «то, что вспоминает Феллини». В этом вся соль.

Конечно, в картине раскрывается карнавальная природа тоталитаризма и тоталитарная природа карнавала, но это никак не объясняет (любимый эпизод Бахчаняна) появление на экране школьника, которому, как мне, не дается английский звук «th’», отчего он, доводя учителя, противно фыркает, чтобы рассмешить класс. Весь фильм состоит из повествовательных узлов, наугад завязанных автором, который интуитивно отбирает из прошлого лишь то, без чего его как автора не было бы вовсе. Отстраивая свое детство, Феллини впускает в него то, что навсегда осталось, не больше, но главное — не меньше, ибо даже ему не дано знать, какие именно воспоминания образуют его личность.

«Амаркорд» — не исторический фильм, а внутривенный. Это — предельно интимный портрет тех субъективных впечатлений, которые невольно застряли в памяти и рвутся наружу, словно слепые и неугомонные дождевые черви из банки рыбака. Гений Феллини в том, что он их выпускает — пусть разбегаются. В доверии к ним — мужество творца и логика ситуации. Ведь у воспоминаний тоже есть инстинкт самосохранения. Если они выжили под многолетним гнетом нужного и важного, значит, заслужили не меньшего признания, чем шампиньон, проламывающий на пути к свету асфальт, которым мы закатываем свою память. Ее явную, легальную, часть занимает то, что мы заучиваем, остальное, дикое, запоминается само и сторожит удачный момент, чтобы пробраться наружу.

Теоретик памяти Анри Бергсон считал, что такие — невольные — воспоминания опасно близки к снам и угрожают сумасшествием. Чтобы избавиться от них, человек муштрует память, вводя в нее тригонометрические функции, орфографию и правила уличного движения. Но это не помогает, и стоит нам отвлечься от трудов и бдения, как невольные воспоминания берут реванш, потому что, как всё бессознательное, они сильнее разума. С каждым годом они побеждают все чаще. К старости навык жить, становясь автоматическим, требует все меньше усилий и незанятый мозг остается беззащитным перед вторжением незначительного, бесполезного и незабываемого опыта.

Дня, например, не проходит, чтобы я не вспомнил хромую Инессу Юрьевну, преподававшую на нашем факультете зарубежную литературу, из которой она сердобольно исключила Джеймса Олдриджа, Марию Пуйманову и антикатолическую прозу Тадеуша Брезы. Тем страшнее мне вспоминать тот день, когда я, поскользнувшись, спускался по университетской лестнице, волоча ногу. Обернувшись, я встретился с преподавательницей глазами и зверски покраснел, представив себе, что она решит, будто я передразниваю ее походку. Объясниться я не мог — это бы значило дать ей шанс подумать, что я способен на гнусный поступок. Тем более что самое смущение служило косвенной уликой. Положение оставалось безвыходным все эти сорок лет, и я, лишь поделившись им, надеюсь избавиться от непрошеного мемуара.