Однако по-настоящему его интересовали лишь перемены. Кота, как Конфуция, занимало не дурное разнообразие «десяти тысяч вещей», а их концы и начала: не было — и вдруг стало. Его волновал сам акт явления нового — гостя, посылки, рождественской елки.
Кота очень трудно было удивить. Испугать легко, но вот поразить кошачью фантазию нам, по правде говоря, нечем. В жизни Геродота было так много непонятного, что в ней нет места фантастическому. За пределами его мира скрывалось столько ему недоступного, что для него ежедневная порция незнакомого казалась частью обыденного.
Тут, как во сне, нет ничего невероятного. Страшное — пожалуйста, странное — нет.
2
Когда-то у меня уже был кот — Минька. Хотя правильнее сказать, что это у него был я. На двоих нам было пять лет, но он рос быстрее. Минька сторожил меня в темных закоулках нашего бесконечного коридора и гнал до кухни, где я спасался на бабушкиных коленях.
Минька открыл мне зло, на Геродоте я хотел опробовать добро. Я решился на это, хотя коты вовсе не созданы по нашему образу и подобию. У них, например, совсем нет талии. Еще удивительнее, что они никогда не смеются, хотя умеют плакать от счастья, добравшись до сливочного масла.
И все же ничто человеческое котам не чуждо. Раздобыв птичье перо, Герка мог часами с ним валяться на диване — как Пушкин. Но я прощал ему праздность и никогда не наказывал. Только иногда показывал меховую шапку, а если не помогало, то зловеще цедил:
— Потом будет суп с котом.
Чаще, однако, я мирно учил его всему, что знал. Когда он, урча и толкаясь, бросался к кормушке, я цитировал хасидских цадиков:
— Реб Михал говорил, что ты не должен наклоняться над едой, чтобы не возбуждать в себе жадности, и не должен чесаться, чтобы не возбуждать в себе сладострастия.
Стараясь, чтобы Геродот жил, как у Бога за пазухой, я еще в самом начале объяснил ему суть эксперимента:
— Звери не страдают. Они испытывают боль, но это физическое испытание, страдание же духовно. Оно и делает нас людьми. Значит, задача в том, чтобы избавиться от преимущества. Мудрых отличает то, чего они не делают. Лишив себя ограничений, мы сохнем, как медуза на пляже.
Услышав о съестном, Герка открыл глаза, но я не дал себя перебить:
— Запомни, мир без зла может создать только Бог, или человек — для тех, кому он Его заменяет.
Дорога в рай для Геродота началась с кастрации — чтобы не повторять предыдущих ошибок. Спасши кота от грехопадения, мы предоставили ему свободу. В доме для него не было запретов. Он бродил, где вздумается, включая обеденный стол и страшную стиральную машину, манившую его, как нас Хичкок. Считая свой трехэтажный мир единственным, он видел в заоконном пейзаже иллюзию, вроде тех, что показывают по телевизору. Но вскоре случайность ему открыла, что истинное назначение человека быть ему тюремщиком. Однажды Герка подошел к дверям, чтобы поздороваться с почтальоном, и ненароком попал за порог. Он думал, что за дверью — мираж, оказалось — воля.
Геродот знал, что с ней делать, не лучше нас, но самое ее существование было вызовом. Он бросился к соседскому крыльцу и стал кататься по доскам, метя захваченную территорию.
— Толстой, — увещевал я его, — говорил, что человеку нужно три аршина земли, а коту и того меньше.
Оглядывая открывшийся с крыльца мир, Герка и сам понимал, что ему ни за что не удастся обвалять его весь. Он напомнил мне одного товарища, который приехал погостить в деревню только для того, чтобы обнаружить во дворе двадцативедерную бочку яблочного вина. Трижды опустив в нее литровый черпак, он заплакал, поняв, что с бочкой ему не справиться.
Герка поступил так же: поджал хвост и стал задумываться. Тем более что боясь машин, мы не выпускали его на улицу. Это помогло ему обнаружить, что сила не на его стороне. Прежде он, как принц Гаутама в отцовском дворце, видел лишь парадную сторону жизни. Мы всегда были послушны его воле. С тех пор как мы заменили ему мохнатых родителей, он видел в нас своих. Тем более что мастью жена не слишком от него отличалась. Котенком он часто искал сосок у нее за ухом. Но теперь Герка стал присматриваться к нам с подозрением.
Я догадался об этом, когда он наложил кучу посреди кровати. Этим он хотел озадачить нас так же, как мы его. Это не помогло, и Герка занемог от недоумения. Эволюция не довела котов до драмы абсурда, и он не мог примириться с пропажей логики. Вселенная оказалась неизмеримо больше, чем он думал. Более того, мир вовсе не был предназначен для него. Кошачья роль в мироздании исчерпывалась любовью, изливавшейся на его рыжую голову.
Пытаясь найти себе дополнительное предназначенье, Геродот принес с балкона задушенного воробья. Но никто не знал, что с ним делать. Воробья похоронили, не съевши.
От отчаяния Герка потерял аппетит и перестал мочиться. Исходив пути добра, он переступил порог зла, когда нам пришлось увезти его в больницу.
Медицина держится на честном слове: нам обещают, что терпя одни мучения, мы избежим других. Ветеринару сложнее. Для кота он не лучше Снежневского: изолятор, уколы, принудительное питание.
Когда через три дня я приехал за Герой, он смотрел, не узнавая. В больнице он выяснил, что добро бесцельно, а зло необъяснимо.
Мне ему сказать было нечего. Я ведь сам избавил его от грехов, которыми можно было бы объяснить страдания. Теодицея не вытанцовывалась.
Я обеспечил ему обильное и беззаботное существование, оградил от дурных соблазнов и опасных помыслов, дал любовь и заботу. Я сделал его жизнь лучше своей, ничего не требуя взамен. Как же мы оказались по разные стороны решетки?
Этого не знал ни я, ни он, но у Герки не было выхода. Вернее, был: по-карамазовски вернуть билет, сделав адом неудавшийся рай. Он поступил умнее — лизнул руку и прыгнул в корзину. Ничего не простив, он все понял, как одна бессловесная тварь понимает другую.
3
Любовь, помнится мне, — вид болезни. Липкий туман в голове и головастая бабочка в желудке. Злость, недоверие, ревность и бескрайний эгоизм: твое счастье в чужих, да еще и малознакомых руках.
Другой человек — источник страдания не в меньшей степени, чем наслаждения, потому что, влюбляясь, мы больше всего боимся потерять того, кого еще не обрели, страшимся показать себя с плохой, как и любой другой, стороны. И зачем? У Платона говорится, что «люди, которые проводят вместе всю жизнь, не могут даже сказать, чего они, собственно, хотят друг от друга».
Однако кроме обычной любви есть еще и нечеловеческая. Могучая и безусловная, она не торгуется, ничего не требует и все прощает.
— Так, — говорят мне одни, — Бог любит человека.
— Так, — говорят мне другие, — человек любит Бога.
— Так, — отвечу им, не таясь, — я любил своего кота.
Конечно, «своим» я мог его назвать лишь потому, что у кота нет фамилии и он пользовался моей во время визита к ветеринару.
Поскольку кот, как доказала наука, существо непостижимое, постольку я не мог настаивать на обоюдности наших чувств. Мне достаточно того, что он был не против. В сущности, Геродот служил рыжим аккумулятором любви столь бескорыстной, что ее и сравнить-то не с чем. Остальных — от детей до родины — мы любим либо за что-то, либо вопреки. Но с кота взять нечего, поэтому я любил его просто потому, что он есть, как вдова Пшеницына — Обломова: «Весь он так хорош, так чист, может ничего не делать и не делает».
Вот и мой мышей не ловил. Да и зачем мне мыши? Мне нужна чистая — неразбавленная страстью, выгодой и самолюбием — любовь. Чтобы пережить ее, нам, как Богу, надо сделать шаг назад, вернуться на землю и склониться перед тварью, размером с нашу любовь. С этой — божественной — точки зрения у кота — идеальные габариты. У него есть свобода воли, но он ею не злоупотребляет. Коту хватает ума, чтобы с нами не говорить. Он знает, чего хочет, и уж точно мне не завидует. По-моему, только межвидовая любовь бывает счастливой и без взаимности.
Нью-Йорк, 3 июля 2012
Source URL: http://www.novayagazeta.ru/columns/53386.html
* * *
ДНК - Авторские колонки - Новая Газета
1
Судя по тому, что Британский музей предлагает аудиотур на русском, в Лондоне много соотечественников и помимо олигархов. Однако выбрав родной язык, мы сразу об этом пожалели. Вальяжный голос с левитановской дикцией и доронинской задушевностью рассказывал об эллинских мраморах все, что я хотел спросить, но не так, чтобы я мог услышать. Мхатовская школа мешала различать слова. Расцвечивая информацию, диктор с эмфазой произносил даты, интимно шептал имена, повышал голос на терминах и оттенял цитаты драматическими паузами.
— Данко, — сказала жена и сняла наушники.
Похлебкин описывал кулинарную трагедию, которая произошла с лучшим поваром Оттоманской империи. Приглашенный к французскому двору, он приготовил обед, до которого никто не смог дотронуться из-за катастрофического пересола.
— Уровень соли в блюдах, — объяснил Вильям Васильевич, с которым я имел честь переписываться, — зависит не от индивидуального вкуса, а от национальной традиции.
Нечто подобное происходит и с эмоциональным регистром каждой культуры. Арабы, словно влюбленные, гуляют, держась за руки, французы поют друг другу в лицо и при встрече целуются. Русские — тоже, но только с генеральными секретарями. В остальном наши эмоции кажутся иноземцам настолько примечательными, что американские путеводители посылают туристов на московские вокзалы — наблюдать за тем, как пылко славяне прощаются.
Сам я начал замечать эмоциональный градус лишь тогда, когда, пожив на Западе, перестал понимать отечественные фильмы. Всё мне кажется, что актеры кричат и плачут, даже у Чехова.
Значит ли это, что эмоции, как уровень соли, делают нашу литературу специфической, выделяя ее из других?
Набоков этому не верил и злился, когда после войны его корнельские студенты надеялись найти в русской классике объяснение побед Красной армии. Он считал, что плохим читателям лучше не учиться, а жениться, а хорошие — всех стран и народов —