Флорентийские художники часто начинали ювелирами, а их живопись шла от скульптуры. Если в сыром мареве Венеции мастера растворяли абрис в цветном воздухе, то в сухой и трезвой Тоскане сохранилась черта, будто вырезающая камею. Открыв перспективу, флорентийцы мыслили, как нынешний Голливуд — в 3D. Поэтому бюсты их знатных горожан можно и нужно обходить кругом, попутно поражаясь искусным мелочам — швам, кружевам, завиткам и кудрям. Только пропитавшись купеческой роскошью, мы решаемся посмотреть им в лицо — сами они, глядя поверх голов, на нас, конечно, не смотрят. Нос крутым углом, костлявые, как у щуки, лица тонкой лепки и ажурной выделки. Кожа льнет к черепу, словно шелк к стулу. Сжатые челюсти, твердый, но живой взгляд. Они знают себе цену, спокойны при любом раскладе, умеют не только считать деньги, но и слушать Данте, которого за общественный счет каждый день читали на площади у Синьории. Стоя среди каменных людей Ренессанса, поневоле распрямляешь плечи, вытаскиваешь руки из карманов и чувствуешь стертость нашего века, рассчитанного на массовое производство.
В отместку за обиду я спустился на первый этаж, чтобы сравнить флорентийские бюсты с римскими. Хотя первые подражали вторым, отличия бьют в глаза: мамонт и лань, волк и лиса, власть и гордость, вширь и вглубь. За одними стояла империя, за другими — семья, клан, от силы — город.
Я всегда знал, что женщины не похожи на людей, но никогда не считал их ангелами. Собственно, поэтому мне так дорог средний путь, который выбрали художники Ренессанса, создавшие образ прекрасной дамы. От небесного в ней была недоступность, от земного — соблазн, от вечного — тайна, от временного — юность.
Еще и потому, что портреты писали с девочек, чтобы выдать замуж. Женщина была социальным лифтом, рычагом престижа, дорогой к богатству и знатности. Брачный торг обнажал и укреплял фамильные связи, превращая Апеннинский полуостров в грибницу знати. В безмерно сложной, но всем понятной матримониальной системе дама считалась плодом и вкладом. Поэтому, что бы ни писал Боккаччо, девиц стерегли, как в гареме. В прогрессивных семьях им еще разрешалось беседовать с женихом в углу, но никогда наедине.
По-восточному спрятанная от чужого взгляда, женщина брала реванш в написанных по-западному портретах — и опять скульптурных. Мраморные бюсты определяют позу и демонстрируют осанку. Выровняв затылок и плечи, модели выдают муштру домашнего воспитания. Так, неестественно, но грациозно, без усилий, стоят аристократки Пушкина и балерины Дега.
Все девушки на портретах — девочки на выданье. Безгрудые Лолиты с еще пухлыми щеками, они даже не красивы, скорей — здоровы, что, собственно, и требовалось показать претенденту, рассчитывающему на наследников.
«Если муж — голова, — говорила моя мама, — то жена — это шея», и она действительно главная. Изгиб шеи определяет благородную стать. Голову держит не колонна, как у средневековых статуй, а стебель. Стройный и сильный, он представляет лицо полуоткрытым бутоном, обещающим семейное счастье. (Даже Джульетте, если бы она, как все остальные, слушалась родителей.)
Замужество меняло роль женщин, в том числе и на портретах. В юности они раскрывали себя, в зрелости скрывали то, что придавало их красоте печаль и мудрость.
Одну такую мы знаем лучше всего, потому что Симонетту Веспуччи любила вся Флоренция. Ее рисовали все, кто решался, а Боттичелли еще и благоговел. Не осмеливаясь с ней заговорить, он поклонялся издалека и писал с нее мадонн, Весну и Венеру. На выставке вокруг ее портрета многолюдно, но тихо. В музее принято говорить шепотом, но тут лучше молчать, как в храме. Это — не портрет, а икона, но другой — более языческой — религии.
В сущности, Боттичелли написал Природу. А как еще изобразить ее всю и сразу? Таблицей Менделеева? Зигзагом молнии? Зеленым (не путать с исламом) флагом экологов?
Не жена и не мать, по Боттичелли, природа — нежная плоть Земли. Ее волосы — колосья, прическа — урожай, взгляд — осень, наряд — зима, лицо — тихая грусть, а вся фигура — аллегория задумчивой меланхолии, разлитой в печальных садах романтиков.
В красавицах Боттичелли есть странная, почти мальчишеская угловатость, которой нет у Рафаэля. И, конечно, в их зыбких телах нет того праздника материи, которым угощает зрителя Рубенс. Нет тут и всепоглощающей страсти, которая превращала в фетиш натурщиц Пикассо. У Боттичелли женщина недоступна, как привидение. Она не от мира сего, потому что она и есть мир, и этого хватает, чтобы полюбить обоих.
Source URL: http://www.novayagazeta.ru/arts/50409.html
* * *
Парад аттракционов - Авторские колонки
Петр Саруханов — «Новая»
К юбилею меня спросили, что меня больше всего удивляет в новой России, когда я туда приезжаю.
— О, только скажите с чего начать! — закричал я.
— С начала, — сказали мне и попросили перечислить 30 встреч, вещей или явлений, изумивших будто бы своего, но как бы и заграничного автора.
Я стал вспоминать, и вот что у меня получилось.
— Пограничница в мини-юбке.
— Девушка, читающая на ходу книгу «Возьми от жизни всё».
— Женщина на шпильках, починяющая трамвайные рельсы.
— Блондинка, катящая в «Мерседесе» по тротуару Садового кольца.
— Дамские (видимо, корсиканские) панталоны «Вендетта».
— Деревянный металлоискатель.
— Православный священник, объяснявший по телевизору, что цыганкам помогает предсказывать судьбу дьявол.
— Троекратное явление озабоченного Путина в каждом выпуске новостей.
— Аэрофлотовский «Боинг» с названием «Достоевский».
— Казино «Чехов» (вместо — «Достоевский»).
— Ресторан «Гонконг» в отеле «Пекин».
— «Текила» с рассольником.
— Коридорная, выдающая под расписку открывалку для боржоми.
— Свежее молоко, экспортированное из Франции (в перестройку).
— Дурно напечатанные деньги (в перестройку).
— Цены (всегда).
— Рукописное объявление: «Продаются яды» (все бумажки с телефонами оторваны).
— «Растаможка и обезличка».
— Афиша «20 лет под парусом любви Игоря Саруханова» с пририсованными певцу пейсами, крестом и лозунгом «Долой антинародное правительство Ющенко!»
— Бизнесмен на Пречистенке, громко раскрывающий по мобильному телефону свои преступные замыслы.
— Лимонов.
— Журнал «Яхтинг».
— Подмосковные дачи с домовой церковью и сторожевыми вышками.
— Фраза из книги Доценко: «Будешь знать, как проливать нашу русскую кровь, — сказал один робот другому, отрывая ему голову».
— «Ночной дозор».
— 250 культурологов, бывших раньше экскурсоводами по ленинским местам.
— Заголовок в московской газете: «Киркоров завоевывает Голливуд».
— Бездомный негр, подбирающий окурки у памятника Марксу.
— Реклама: «Покупайте кондитерские изделия фабрики «Большевичка». На рынке — с 1899 года».
Source URL: http://www.novayagazeta.ru/columns/50300.html
* * *
Живой труп - Культура - Новая Газета
Петр Саруханов — «Новая»
— Для кладбища тут слишком оживленно, — не удержался я.
— А по нам — в самый раз, — ответил сербский прозаик, показывающий мне достопримечательности Воеводины.
Я не стал спорить, но не перестал удивляться, ибо повсюду шла стройка. Вокруг могил росли кирпичные стены, на крышах торчали антенны, к домикам тянулись провода, и двери запирал крепкий замок.
— У славян, — объяснил гид, — принято посещать могилы близких.
— И выпивать на них.
— Вот именно. А чтобы спиртное не грелось, пришлось поставить холодильник, а значит, провести электричество. Потом, чтобы не уперли, запереть двери. Чтобы их повесить, нужны стены, и заодно — крыша: переночевать, если перебрал.
А там — телевизор: по вечерам скучно.
— Дом, который построил Джек…
— Скорее, дача.
— На костях?
— Это как считать, — уклончиво ответил хозяин, и я прикусил язык, вспомнив, что во время войны белградские газеты угрожали интервентам отрядом вурдалаков. Своим солдатам для безопасности обещали раздавать чеснок.
— Метафора, — отрезал Павич, когда я спросил его о заинтриговавшей меня публикации, и я не стал приставать, потому что в трудные дни он предлагал собрать кости всех сербов и выставить в столице — в защиту от НАТО.
На Балканах покойники так долго были в центре внимания, что когда вампиры других стран перебрались в кино, то здесь они остались на своем месте — возле кладбищ.
В Риге мы часто там гуляли, предпочитая заброшенные, немецкие. Тут не мешали родственники. Старинный шрифт надгробий намекал на готический роман и массировал нервы. Мы ведь любим пугаться. Возможно, потому, что заложенный в наших генах страх потустороннего служит самым бесспорным доказательством существования той стороны.
Древность этого инстинкта выходит за видовые пределы. В юности, как все тогда, я читал повесть Поля Веркора «Люди или животные». В ней ученые открыли приматов, оказавшихся промежуточным звеном между человеком и обезьяной. Чтобы понять, куда этих существ отнести, герой отправился в джунгли, и найдя там могилы, доказал принадлежность полуобезьян к людям. Потом я узнал, что людьми являются слоны, которые забрасывают ветками умерших родичей, и неандертальцы. Последние не только хоронили своих мертвецов, но и оставляли им букеты, составленные из специально подобранных цветов, далеко не всегда растущих поблизости друг от друга. (Палеоботаники сумели определить состав этой первобытной икебаны по сохранившейся пыльце.)
Выходит, что мертвые важнее живых, ибо они — критерий разума. Но если мы их так любим, то почему боимся?
Смерть не вписывается в жизнь. Одна слишком разительно отличается от другой. Мы живем постепенно, смерть внезапна. Даже тогда, когда ее ждут или торопят, смерть — квантовый скачок из естественного существования в никакое. Насколько это нам, живым, известно, люди умирают совсем не так, как живут. Мы — дети развития: медленно растем и стареем, седеем и лысеем, учимся и забываем. Но смерть прекращает эволюцию революций. Мы умираем, как перегоревшая лампочка, а не сносившиеся тапочки. Жизнь не может сойти на нет, она прерывается разом. Парадоксы перестают работать. На этой дороге Ахилл догоняет черепаху и исчезает вместе с ней.