Примирившись с сидящей во мне книгой, я не тороплюсь ее листать, зная, что нужное явится само и кстати — как улика в детективе. Стоит отпустить вожжи, и воспоминание о прочитанном всплывает неточной рифмой. Якобы случайная и почти анонимная, она окрыляет опыт и открывает в нем второе дно.
Нося в себе записную книжку жизни, я не бываю одинок, чувствуя себя острием традиции, ее живым вектором. Это не эрудиция, скорее — анатомия, позволяющая идти к цели даже тогда, когда мы ходим по кругу. Моя любимая книга о чтении заканчивается словами запертого в Мордовии перипатетика:
«Некоторые, — писал Синявский, — считают, что с Пушкиным можно жить. Не знаю, не пробовал. Гулять с ним можно».
Source URL: http://www.novayagazeta.ru/arts/49532.html
* * *
Три Рима - Культура - Новая Газета
Мне так понравилась картина Жени Шефа, русского художника из Берлина, что он мне, в конце концов, ее подарил. С тех пор я расставался с ней лишь однажды, когда холст увезли на выставку, и стена без нее была пустой и скучной
В античных декорациях тут изображены гармонические пастухи, спорхнувшие сюда с холстов Пуссена, и лирики александрийцев. Дети лугов и полей, они в изумлении разглядывают стоящий вдали монумент. Каменный Ленин загадочен, как глыбы Стоунхенджа, как пирамиды ацтеков, как истуканы острова Пасхи, как любые величественные и непонятные следы исчезнувшей цивилизации.
Самое необычное, однако, название — Третий Рим». Чтобы назвать так картину, художнику надо было заново пересчитать Римы. Первый Рим — Рим. Второй — советская Москва, где ставили памятники загадочному кумиру с протянутой рукой. Ну, а третий нас встречает на холсте: идиллическая Аркадия, беззаботные обитатели которой напрочь забыли обо всех своих предшественниках. Третий Рим — это мы, современники и свидетели прекращенной истории. Третий Рим — это то будущее, в которое можно попасть только из доисторического прошлого. Получается, что с громогласно объявленным концом истории мы вступили в безвременье вечного города — Третьего Рима. Причем — навсегда, ибо четвертому Риму, как нам известно еще со времен Ивана Грозного, «не бывать».
Соблазн этой постсоветской утопии сохранился и тогда, когда актуальная политика выпарила ее смысл. Но искусство не предсказывает будущее, а создает ему альтернативу, которую я рад навещать каждый раз, когда по утрам пью чай с видом на «Третий Рим» Жени Шефа.
В непременном малиновом сюртуке и изумрудном галстуке миниатюрный Женя Шеф чрезвычайно похож на эльфа. Это сходство усугубляется по мере знакомства с его работами. Женя напоминает самых симпатичных из собственных персонажей, и уютнее всего ему было бы жить в своих полотнах.
Живопись Шефа напоминает шведский стол: художник бродит среди знаменитых образов не менее знаменитых людей, собирая причудливое сюрреалистическое блюдо. На его холстах так тщательно перепутаны страны и эпохи, что картина становится любовно продуманным, но от этого ничуть не менее абсурдным анахронизмом: Психея, Ленин, Горький, динозавр, Людвиг Баварский, Лев Толстой, красные стрелки. Женя Шеф вгоняет историю в чуждое ей сослагательное наклонение. Здесь все возможно, потому что художник остановил мгновение и упразднил время. На его картинах история обернулась живописной свалкой — склад бывших в употреблении кумиров. Заманенные художником в вечность, они оказались не современниками, а соседями. Под тяжестью веков история спрессовалась в «белого карлика» — загадочный объект, меняющий параметры реальности.
Подхватив начатую соцартом игру с историей, Шеф сменил вектор и масштаб. Своему бесспорному обаянию соцарт был обязан лирической иронии и ностальгическому сарказму. С крахом коммунизма на смену тонкой художественной рефлексии пришли грубые эффекты. Часто — в экспортном варианте: политпросветские матрешки на Арбате для самых доверчивых из заграничных туристов. Столкнувшись с кризисом жанра, Женя Шеф пошел дальше, причем нетрудно заметить, в каком направлении. В соцарте вожди были на переднем плане, у Шефа — на заднем.
Невелика разница? На самом деле — огромна. На это перемещение и ушла, как утверждала столь популярная в эйфорические 90-е теория Фукуямы, вся история.
Шеф оживляет наш интерес к отжившим кумирам тем, что помещает исторических героев в постисторическое пространство. Это — условный средиземноморский пейзаж, любимый классицистами всех стран и времен безгрешного золотого века. В этих декорациях старые герои играют не новые, а вечные, как и положено в идиллии, роли. Живопись Шефа лишена конфликта — о нем уже забыли. И как бы разнообразны, затейливы, загадочны или, напротив, банальны ни были его персонажи, на полотнах лишь два настоящих героя — прошлое и настоящее.
К былому относятся те, кого мы слишком хорошо знали, — соцартовские вожди и кумиры. Все они и есть история, воплощенная в своих любимцах. Полуразвалившиеся, покрытые трещинами и лианами истуканы — иллюстрация к прогрессу. Время так поработало над историей, что оставило от нее одни руины.
Зато молодость, скорее — нетленность, сопутствует вечному настоящему, торжествующему в этом буколическом ландшафте. Солнце, море, скалы и кипарисы — атрибуты природного, внеисторического времени, лишенного и прошлого, и будущего. Это — сплошное, застывшее, как муха в янтаре, «сейчас».
Создав изъятое из истории художественное пространство, Женя Шеф его не только населил, но и обжил, снабдив свой мир утварью.
Выполненные в стиле придуманного им «регрессивного дизайна», эти диковинные предметы обихода и приборы бытовой техники занимают промежуточное положение между живым и мертвым. Речь идет о проектах одушевленных вещей.
Делается это так. Сперва автор выбирает из повседневного быта такие предметы, которые теснее других срослись с человеком. У Жени Шефа это — обувь, часы и чаще всего телефон. Не зря именно он стал любимым изобретением щедрой электронной революции. Телефон — верный посредник, тайный наперсник, свидетель таких интимностей, о которых и не догадываются окружающие. Форма, как известно, должна соответствовать назначению, поэтому телефоны Шефа принимают антропоморфные, более того — пикантные черты и половые признаки. У телефона, скажем, появляется женская грудь, с сосками вместо рычажков, на которые кладется трубка.
Эту анимистическую технику склонный к манифестам Женя Шеф не оставляет без теоретического обоснования: «Античным статуям патина придает благородство, наши машины просто ржавеют. Значит, прогресс надо заменить регрессом. Дизайнер должен изготовлять вещь-фетиш, ценность которой будет с каждым днем расти, а не теряться. Спускаясь по эволюционной лестнице, такие вещи будут постепенно возвращаться из технологии в биологию».
В этой программе можно увидеть еще и нарядный рецепт укрощения технологической экспансии: чем вещь дороже, тем реже ее выбрасывают.
Source URL: http://www.novayagazeta.ru/arts/49419.html
* * *
Контакт - Авторские колонки - Новая Газета
Антиутопию может написать каждый. В сущности, сама жизнь — антиутопия. Она начинается с любви, а кончается смертью. Поэтому наиболее радикальная утопия отменила конец совсем и навсегда. В моем пионерском детстве об этом мы, понятно, не задумывались, удовлетворяя тягу к потустороннему научной фантастикой. (Глупее других были отечественная «Голова профессора Доуэля» и американский «Ральф 124С+»). Нанесенный в детстве урон оказался невосполнимым: я до сих пор люблю фантастику и тайком отождествляю ее с коммунизмом. Хотя в первой «научного» было не больше, чем во втором, она вправе так называться, ибо героем обоих был ученый.
В то время опиумом для народа была не религия, а наука. Рукотворная метафизика, она, как Бог, создавала будущее, и мы жили у него взаймы — вроде Пети Трофимова из «Вишневого сада», только хуже. Настоящее, однако, казалось сносным, ибо вчера было заведомо хуже, чем завтра, которое наука приближала своими темными путями. Осветить их обещала фантастика, за что мы полюбили ее, не рассуждая, по-детски, ведь перед будущим все — дети. Но с тех пор, как я постарел, а фантастика выродилась, мне стало яснее ее внутреннее устройство.
Центральный конфликт — контакт неравных. Фабулу определяет вопрос, кто дальше ушел по пути прогресса. Ответ на него составляет сюжет, который разыгрывает главную мистерию нашей географии, — открытие Нового Света. Если пришельцы выше нас, то роль индейцев играем мы. Если ниже, то — они. Раздетая до скелета, фантастика напоминает вестерн для очкариков, которыми нас всех делает трехмерный и вторичный «Аватар».
До поры до времени, пока научная фантастика не стала посредственной сказкой, даже на этой скудной почве росли диковинные цветы. У Брэдбери Контакт кончался лирической трагедией, у Лема — теологией неполноценного бога, у Стругацких — живой утопией.
Всему хорошему в СССР меня научили братья Стругацкие. Я их читал, сколько себя помню, не переставая любить, но за разное. Ребенком они мне нравились, потому что обещали светлое будущее. Когда я вырос, мы вместе с авторами перестали в него верить. Сейчас я их люблю за то, что светлое будущее все-таки было. Только теперь оно называется светлым прошлым, и я в него верю вместе с замшелыми пенсионерами, которых еще пускают на Октябрьскую демонстрацию, но уже с трудом.
Стругацкие начинали там, где все было бесспорно, понятно и знакомо. Их кумиром был Уэллс, а учителем — Жюль Верн, который первым открыл безошибочную формулу жанра: техника и юмор. Второй позволял переварить первую, особенно тогда, когда капитан Немо на протяжении 40 страниц отвечает на вопрос, какова глубина Мирового океана. Стругацкие избавили фантастику от технологического крена и создали мир, в котором они — и мы — хотели жить. Придумывая с запасом, они перенесли его не в XXI, а в XXII век, который сочли зенитом истории и назвали Полднем человечества.
Люди Полудня напоминали студенческую ватагу. Они умны, здоровы, веселы и заняты — сложным, малопонятным, интересным. Здесь, как на ВДНХ, царила дружба народов, и каждому находилось место под высоким солнцем. Здесь оставалось место подвигу, несчастной любви и только мелким нелепостям. Короче, «Полдень» напоминал «Незнайку» для подросших читателей, что не обескураживало героев. Ваганты будущего, они кочевали по Земле и ее неблизким окрестностям в поисках риска, открытий и рыцарск