Авторские колонки в Новой газете- сентябрь 2010- май 2013 — страница 46 из 67

Считается, что бен Ладен был одержим утопией — восстановлением халифата, карту которого вряд ли могли нарисовать его соратники. Поэтому средство заменило цель. «Личный долг каждого мусульманина, — объявил бен Ладен, — убить американца». Любого и каждого. Совершенно не ясно, как от этого улучшится жизнь мусульман, тем более что их «Аль-Каида» убивала намного чаще. Но именно логическая пропасть в аргументах Усамы придавала им если не вес, то пугающую загадочность. Америка до сих пор не понимает, чего от нее хотят террористы, и это еще больше продлевает войну.

В самом деле, чем она может кончиться? Усама, правда, предложил американцам мир, если они поголовно перейдут в ислам, но это так же нелепо, как надежда истребить всех террористов. Выход из этой безумной ситуации — объявить победу, и никогда еще для этого не было столь подходящего повода.

Конечно, смерть Усамы мало что меняет на практике. У него найдутся наследники. Появятся новые смертники. Вновь будут взрываться автобусы, самолеты, мечети. Опять будут погибать невинные люди. Но и до 11 сентября мы жили с этим кошмаром, не называя его войной. Пусть ликвидация бен Ладена — всего лишь символическое событие. Но ведь таким был и налет на «близнецов». Для Усамы погибшие люди были начинкой знаменитых небоскребов, безразличной случайностью, оттеняющей эффектную катастрофу. И это — знак нашего помешанного на символах, имиджах и симулякрах времени. В отличие от прежних сражений, в этой, постмодернистской войне линия фронта проходит не по земле, не по воде, а в медийном пространстве, в эфире, ради власти над которым, собственно, и происходят теракты.

Сейчас эфир — наш: весть о смерти главного террориста достаточно громогласна, чтобы завершить триумфом начавшуюся 11 сентября кампанию. Так поступали римляне, с которых американцы всегда брали пример: казнив вражеского царя, они закрывали храм Марса, оставив местным легионерам добивать врагов помельче.

К тому же объявить войну закончившейся сегодня проще, чем вчера. Дело в том, что пока Америка разбиралась с «Аль-Каидой», выяснилось, что у восставшего мусульманского мира свое представление о собственном будущем, и к нему не имеет отношения ни одна из враждующих сторон.



Source URL: http://www.novayagazeta.ru/politics/5895.html


* * *



Как пишут прозу - Культура

<img src="http://www.novayagazeta.ru/views_counter/?id=5988&class=NovayaGazeta::Content::Article" width="0" height="0">


Мне нравится все, что делает Толстая. Мне нравится, как она пишет про селедку под шубой и как она ее готовит. Мне нравятся ее опусы в периодике, полные гнева и пристрастия. Мне нравится ее легкая речь, спорую находчивость которой я успел оценить в наших долгих беседах на радио. Мне нравится, как она читает книги и как пишет о них, пересказывая не столько сюжет, сколько автора. Мне нравится, как она отделяет литературу от жизни, не позволяя первой вытеснить вторую. Еще мне нравится, как внимательна она к окружающему. Договариваясь о первой встрече, я назвал, как это водится в Нью-Йорке, не только удобное место на Бродвее, но и северо-восточный угол перекрестка. Не привыкшие к элементарной геометрии Манхэттена, европейцы редко справляются со сторонами света, но Татьяна была на месте и вовремя. Она вообще никогда не опаздывает и никуда не торопится. И это мне тоже нравится — то, что она ведет себя в мире хозяйкой обстоятельств.

Однажды мы пришли в ресторан, где могучий динамик встретил нас песней с глагольными рифмами и восточными переливами.

— Музыку уберите, — бегло сказала Толстая официантке, раскрывая меню.

Тише, однако, не стало.

— Молодожены просят, — объяснила девушка, расставляя закуски.

— Пусть друг с другом поговорят, — распорядилась Татьяна.

И те, застеснявшись от наступившего на них молчания, действительно заговорили, робко и горячо.

 Мне нравится, что Татьяна чувствует себя дома всюду, где нам доводилось вместе бывать, — в Вашингтоне и во Франкфурте, в горах и на море, на Крите и в Москве, у себя в Питере и у меня в Риге.

Мне, повторяю, нравится все, что Татьяна делает и пишет, но больше всего ее проза.

— Я хочу поговорить с вами о литературе, причем — вашей. Но начну, как любые разговоры сегодня, с политики, вернее, с истории. Как русский интеллигент, проживший всю жизнь в тени Октябрьской революции, смотрит сейчас на то, что происходит на исламском Востоке?

— Какой неожиданный вопрос! Я смотрю с ужасом. Я бы не хотела, чтобы революция произошла у нас. Я бы хотела, чтобы у нас изменилась структура власти, потому что она сейчас коррумпированная и нецентрализованная — каждый чиновник сам себе хозяин, сам себе центр и сам себе вор. Мне бы хотелось, чтобы эта ситуация изменилась. Как? Я не знаю, потому что я никогда не занималась ни политикой, ни политическим строительством. К тому же в исламских странах, где на 500–800 лет раньше нас живут, сознание другое. Возможно, содержание их революции представляется не таким, каким оно было в нашей революции, потому что там очень сильный, помимо экономического, религиозный элемент, чего не было в русской революции. Лишь бы это все не подожгло нас. Правда, думаю, нашим анархистам не подняться ни на какой переворот.

— А как та история, которую мы с вами прожили за последние 25 лет, отразилась на вашей литературе?

— За последние 25 лет — никак, и мне это не очень даже интересно. У меня есть свои соображения о том, что происходит в стране, но мне важна постоянная, не меняющаяся структура, некоторый геном русской истории, который обязательно проступит всюду, что бы ни делали, как бы ни переодевались. Как отпечатки пальцев, которые, как известно, проступают сквозь все, даже если ты срезал эти подушечки пальцев, как делали раньше бандиты. Мне интересно, что все остается тем же, крутится по заданным внутрирусским образцам. А что это за образцы? Интересно получить ответы и опознать их как свои в старой литературе. Но напрямую, пожалуй, история не отражается. Я не верю в прогресс никакой специальный. Я считаю, что здесь существует русский мир, а за стеной существует европейский мир, который сейчас болен и хрупок. Дальше существует чуждый мне исламский мир — вот сейчас он показывает, что он может быть вполне страшен.

— Ваша проза прибывает очень медленно. Почему?

— Потому что я все время учусь. Я — не профессиональный писатель, я — человек, который вдруг обнаружил, что он аутист. Это мой способ сообщаться с миром через точное записывание того, что я почувствовала и в нем увидела. Мне необходимо соединить эти несоединяемые вещи: круглое превратить в плоское, объемное, со всеми запахами, превратить в слово, которое будет стоять на бумаге. Для меня важно, что оно стоит на бумаге, — вижу рисунок слова. Они, как предметы, и их нужно правильно расставить.

Все это требует, с одной стороны, большого сосредоточения с очень малым выходом, а с другой стороны, не всякий опыт хочется положить на бумагу. Хочется просто жить, и я из тех, кто получает удовольствие от жизни. А укладывание слов на бумагу — это другое удовольствие. Оно не связано с жизнью, путешествиями, едой, передвижением, это другое, поэтому я переключаюсь иногда от одного к другому. Мне не нужно писать много книг, я не вижу в этом никакого смысла.

— Какие органы чувств участвуют в появлении прозы: вы ее слышите, как Маяковский стихи, или видите, как Набоков буквы?

—  И то, и другое. Голос очень важен. Когда я довожу до последней полировки фразу, то мне нужно, чтобы она легко произносилась вслух. Как для пения — нельзя написать текст для оперы, чтобы там была фамилия «Мкртчян». При всем уважении — не споешь. Мне надо, чтобы ветер мог пройти, сквозняк чтобы шел сквозь фразу. А что касается зрения, то я думаю, Набоков гораздо сильнее, чем я, воспринимал зрительный образ, но ему тоже важно, как слово стоит, как оно выглядит. Некоторые вещи для меня вполне болезненны. Например, по смыслу бывает необходимо начать каждую фразу с одной и той же буквы, но зрительно это безобразно, и я буду этого избегать, потому что такое будет бросаться в глаза. Набоков говорил, что он видит цветные буквы и цветные слова. Я их тоже вижу цветными, но не так, как Набоков, — у нас гаммы разные. Например, он пишет, что имя Тамара — розовое. Помилуйте, о чем вы говорите! Оно темно-синее с маленьким красным пятном посередине.

— Китайцы, которые предпочитали монохромную живопись, однажды увидели художника, который рисует бамбук красным. Они спросили:


— Как это вы пишете бамбук красным?


— А какого цвета бамбук?


— Ну, конечно, черного!

В ваших рассказах тоже путаются сенсорные датчики — тут можно услышать пыль или попробовать поэзию на вкус. Это прием или симптом?

 — Нет, прием — это сознательный поступок. А здесь — нет. Я думаю, что это — симптом, потому что для того, чтобы такая фраза меня удовлетворила, чтобы я сказала «да, я так думаю», приходится прибегать к тому, о чем вы сказали. Сейчас я сама вижу, что это разные органы чувств использованы, но когда писала, я этого не замечала. Они для меня — равноценные. Берешь тоненькую кисточку или берешь толстую кисточку — те же кисти. А можно и пальцем порисовать — не важно. Это — инструмент для того, чтобы мертвая вещь стала, по возможности, живой.