О, как это справедливо! И в некоторых вопросах, касающихся культуры, где мама у нас непревзойденный знаток, папа с необычайной твердостью отстаивает свою точку зрения.
Тряся головой, как осел, Гуннар пробормотал:
— Карл Либкнехт — и церковь? Ну, тогда я совсем уж Фома Неверующий!
Пастор рассмеялся и, кивнув мне, спросил его:
— А как вы относитесь к священному писанию, молодой человек?
— Никак, — последовал ответ. — Мне оно ни к чему. Сказочки из «Тысячи и одной ночи»…
— Сам же ты уже цитируешь его. Фома Неверующий — это из Библии.
Гуннар даже рот забыл закрыть.
— О Давиде и Голиафе ты ведь тоже кое-что слышал?
— Так мы Джима и Илью в нашем классе зовем. Один — ростом под потолок, а другой — карлик карликом, но дружат — водой не разольешь.
Тут и я несколько удивилась.
— А как насчет Содома и Гоморры?
Это было мне знакомо: так мама всегда говорит, глядя на то, что творится в кухне после какого-нибудь вечера.
— Все это библейские речения, юный друг.
Разумеется, после этого мне ничего не стоило доказать мальчишке его духовную отсталость, хотя он и учится на класс старше меня.
Позднее мы углубились в весьма длительную беседу… о смерти… Я, например, не в состоянии постигнуть неизбежность и необратимость смерти. Моя бабушка умерла еще два года назад, я уже привыкла к этому, и все же вопреки рассудку во мне все еще теплится искра надежды: где-то, когда-то я встречу бабушку…
Пастор сообщил нам, что едет к умирающему старому человеку. И сразу на ясный солнечный день как бы набежала черная туча. Когда мы въезжали в деревню, пастор показал на третий дом справа от шоссе:
— Мне вот сюда. Тяжек будет час, что ждет меня там.
Мы вышли из машины, и пастор медленным, степенным шагом направился в указанный дом. Тогда и я почувствовала, что это был поистине святой отец, хотя внешне в нем ничего не изменилось.
Гуннар болтал что-то о переливании крови, об уколах пенициллина — это, мол, спасет старика. А молитва ничем не поможет, и лучше уж он, Гуннар, так и останется Фомой Неверующим, для него наука всего важней. Он даже сказал:
— Так посмотреть — пастор вполне современный мужик, можешь мне поверить, а вот внутренне, насчет души, он здорово похож на шамана индейского племени сиу.
У Гуннара такая манера: он говорит, что ему в голову взбредет. Библейских речений от него не услышишь. Впрочем, в зернышке истины ему нельзя отказать. Ведь и во мне что-то восставало против того, чтобы просьбами о милости и молитвами вводить души в заблуждение…
— Смотри, какой странный свет: будто все подернуто черной пеленой…
Именно так я это воспринимала, почти физически ощущая вдруг наступивший мрак: мне стало страшно от того, что смерть была совсем рядом.
Гуннар посмотрел на меня. Правый глаз у него совсем заплыл, и если быть справедливым, то он очень походил на поросячий.
— Этого в Библии не написано, да такое способно произрасти только в твоей глупой голове.
Больше всего мне хотелось уйти от него, пусть сам добирается как знает, но он тут же спохватился и уже вполне миролюбиво сказал: «Пошли, поехали, подружка. Кореш ты стоящий, чего обо мне не всегда скажешь».
Продолжаю в тот же вечер. Все у нас очень устали, мальчишки торчат у телевизора: Динамо — Дрезден играет с какой-то английской командой. Некоторые девочки делают вид, будто их это тоже интересует. Тихо сейчас стало вокруг, и я могу целиком посвятить себя продолжению отчета.
Я абсолютно не в состоянии вспомнить, каким образом мы продолжали наше путешествие — ни то, на чем мы ехали, ни о чем мы говорили. Мысль о смерти ни на минуту не покидала меня — мысль, с которой мне непременно следует расстаться до того, как лечь спать. Или я закричу! Ах, как будто криком можно прогнать смерть! Нет, только представить себе: тысячи и миллионы лет лежать в гробу! Нет, вечная вечность невыносима!
Встреча с пастором омрачила тот день, заставила меня надолго умолкнуть, погрузиться в безнадежность. Сами собой сложились строки:
Серые тени, синие-синие,
Смерть и ясный солнечный день.
Скрылось солнце, умолкли птицы…
Слова эти не идут из головы, и я твердо решаю закончить дома это стихотворение. Быть может, строки эти не нашли своего продолжения потому, что их вытеснили впечатления, последовавшие сразу за принятым решением?
Какой-то отрезок шоссе мы шли пешком. Гуннар, как всегда, о чем-то болтал, должно быть не понимая, почему я молчу. А я вся отдалась своим строкам. И вдруг — о ужас! Сердце рвалось из груди, я задыхалась: совсем недалеко, у самой дороги, в траве лежал мертвый человек! Но что, если он еще жив? Что, если его от удара выбросило из машины и он потерял сознание, нуждается в помощи? Гуннар хотел бежать в деревню. Он крикнул:
— Бежим в деревню, вызовем полицию, «скорую помощь»!
Я схватила Гуннара за руку. Сейчас, когда все позади, я думаю: до чего же глупо должно было все это выглядеть! И в то же время я поняла: Гуннар оказался трусом.
— Я не выношу крови! — чуть не стонал мальчишка. — У меня нет перевязочного материала. А вдруг это убийство? Ничего нельзя трогать, пока не придет полиция!
Овладев собою, я оставила стенающего мальчишку там, где он стоял, и направилась к мертвецу. Кровь застыла в моих жилах… Что я говорю, — превратилась в кристаллы льда! Гуннар же, решивший последовать моему примеру, держался позади, подталкивая меня вперед. Я чувствовала, как мальчишка вцепился в рукав моей куртки.
Мертвец зашевелился.
— Он жив!.. Спаси его, Тереза!
— Алло!.. Что с вами?.. Вы ранены?
Мертвец приподнялся, сел, зевнул и принялся стряхивать пыль с брюк. Ни ран, ни крови я не заметила на нем. Раз-другой сердце мое еще рванулось из груди, потом вдруг подкосились колени, и я вынуждена была опуститься на землю рядом с незнакомцем. Еще не остыл страх, как к нему прибавилось что-то новое, и в этом новом было уже и положительное: в первую же секунду я узнала в незнакомце Оттомара Хэппуса. И сразу почувствовала, что ужасно краснею. Глупо, конечно, да и необъяснимо, но все было именно так.
— Этот мальчик сказал, что вы убиты… но вы… я узнала — вы господин Хэппус.
Оттомар Хэппус улыбнулся. О, как хорошо я знаю эту улыбку! Как часто я видела ее в кино и на экране телевизора! Он улыбается как-то застенчиво, я сказала бы — пугливо и ужасно обаятельно.
Прекрасной барышне привет!
Я провожу вас, если смею.
Я быстро ответила, ни минуты не раздумывая. Некоторые считают это моей сильной стороной, но папа говорит — это моя слабая сторона. Он даже так и называет меня: «моя быстрая».
Прекрасной барышни здесь нет!
Домой одна дойти сумею.
Оттомар Хэппус низко, как со сцены, поклонился. Голова его коснулась колен, и мы рассмеялись — поклон сидя выглядел очень смешно. Смеялась я и Оттомар Хэппус, в то время как Гуннар, ничего не понимая, ощипывал свои джинсы. Прямо как первоклассник.
Мы долго беседовали о «Фаусте» Гёте — это был чудесный разговор, и я лишь сожалею о том, что не могла записать его на магнитофонную ленту: он заслуживал того, чтобы передать его по радио.
Оттомар Хэппус спрашивал меня о ролях, видела ли я его в той или иной, а я поведала ему о том огромном впечатлении, какое он всегда производил на меня.
— В «Серебряном колибри» ты меня видела? Пустяковый детектив, слабенький, кстати, лишенный какой бы то ни было изюминки, но одну сцену, сдается мне, я провел суверенно…
Он говорил очень тихо, ронял слова как бы невзначай, но они западали в самую душу.
Словно завороженная, я кивала ему. В его присутствии все казалось так просто, так чудесно! Я говорила с ним как с человеком, которого я знала сто лет! Должно быть и Оттомар Хэппус ощущал нечто подобное, он поделился со мной своими тревогами и заботами:
— Этот Портек, именующий себя режиссером, хотел отдать Тельгейма Ишлю. Ты можешь себе представить Ишля в роли Тельгейма? Абсолютно неподходящий типаж: долговязый, худой, неуравновешенность во всем. Тельгейм — это ж человек, личность, уверенная поступь, но и с приступами слабости, так сказать, прусского характера и в известном смысле прогрессивного. Разве нечто подобное способен сыграть Ишль? Портек с головой уходит в интриги. Впрочем, я не хотел бы, чтобы ты неверно истолковала меня — сам он не интриган, его запутывают, втягивают в интриги. Но скажи, ты видишь Ишля в роли Тельгейма?
Я, конечно, знаю Ишля, знаю как певца и как драматического актера, и я никогда не подумала бы, что он может быть интриганом. Подняв, словно для клятвы, правую руку, я произнесла:
— Есть только один человек, способный сыграть…
— …Тельгейма, — подсказал Оттомар Хэппус. — Ты имеешь в виду меня? Однако я не намерен играть Тельгейма.
И он рассмеялся глубоко и почти беззвучно. То был какой-то теплый, необыкновенно заразительный смех. Даже эта кислятина, этот Гуннар, не имеющий никакого представления об искусстве, о театре, и тот рассмеялся.
Порой я задаю себе вопрос: а была ли эта берлинская жердь, этот Гуннар, с нами, когда мы с Хэппусом говорили о Фаусте, о Тельгейме? Когда я читала мое любимое стихотворение Шторма — то самое, с которым я уже много раз так успешно выступала…
— Талант! Талант! — воскликнул Оттомар Хэппус, притронувшись пальцем к моей коленке. — Тебе надо работать, работать и работать, участвовать в самодеятельности, выступать на вечерах — я уже вижу, как мы с тобой выступаем вместе, и мы — коллеги.