Аввакум — страница 101 из 112

– Ишь! Года ему не жалко! Мотыльки день живут, Божьей красе радуются… Ступай прочь! Глаза бы мои на тебя не смотрели.

Лазорев ушел от Евсевии злой – не сумел осадить дерзостную девчонку!.. Воротился к боярину, а Борис Иванович во дворе с Малахом.

Лазорев вздохнул – и ни туда ни сюда, вот-вот разорвется грудь. Ай да Евсевия! Ужас пятки к земле приторочил.

Наутро перед отъездом Борис Иванович позвал к себе Лазорева, показал на ларец:

– Отвезешь святейшему Никону. Здесь три тысячи серебром на Воскресенский храм и тысяча медными – на молитву о здравии моем. Скажешь святейшему: «Борис Иванович жалеет. Замены Никону на патриаршем месте нет».

– Мне из Москвы ехать? – спросил Лазорев.

– Нет, друг мой, – ответил Борис Иванович, – ты поезжай тотчас… Мне молитва Никона теперь дорога.

В Новый Иерусалим полковник приехал с пятью вооруженными холопами из дворни боярина Морозова. Голодно становилось в России, потому и разбойники начали пошаливать.

Монастырские вратники тоже не торопились впустить конных людей, с саблями, с пищалями.

– Я от боярина Морозова! Я деньги привез!

– Кто тебя знает, – возражал вратник, – может, и привез, а может, от нас увезти хочешь… Придет человек из патриарших келий, он и скажет: пускать не пускать вас, на ночь глядя.

Из патриарших келий пришел отнюдь не монах, белец. Поглядел в глазок на приехавших, и ворота тотчас отворились: перед Лазоревым стоял Савва.

18

На Параскеву Пятницу Морозов был у государя.

Медные деньги превратились уже в такое бедствие, что стали хуже Конотопа и Чуднова. Московская дороговизна докатилась волной до сибирских городов. Сибирские города прислали царю жалобу на торговых людей. Мягкую рухлядь – соболей, чернобурых лисиц, песцов – купцы покупают на медные деньги, медь меняют на серебро, но никаких товаров, соли и хлеба в Сибирь не везут. Обмен же таков: за 111 рублей 2 деньги серебра дают тысячу рублей меди. И наивные люди, веря в царское клеймо на медных деньгах, избавляются от серебра, и скоро вся Сибирь станет медная, голодная.

Глядел Алексей Михайлович на ближнего своего боярина, как погорелец, постучавший за милостыней в богатый дом.

– Борис Иванович, родненький, научи Бога ради, что же мне делать?! Берем в казну всякие ефимки, порченые, фальшивые, легкие. Даем за них по четыре гривны за ефимок, с царской печатью пуще того – двадцать один алтын две деньги. Но ведь нынче только ленивый медных денег не делает! – Алексей Михайлович выбежал из-за стола, зачерпнул из ларца горсть монет, положил на стол перед Борисом Ивановичем. – Смотри! Вот эти ефимки делают польские жиды. Возами везут в порубежные наши города! Чеканы сбиты, чтоб монета казалась старой, песком терты, в болотах мочены. Воистину род сей от искусителя-змея. Но ведь и свои – Господи, помилуй! – в какую тюрьму ни торкнись – полны фальшивомонетчиками. В одной Москве их сидит знаешь сколько? Четыреста человек… А погляди на этот ефимок. На Денежном дворе такого не сделают. Всякая точка и черточка видна. Думаешь, где эти отменные чеканы ночи напролет стучат?

– Не ведаю, государь! – поежился Борис Иванович под пронзительными взорами царя.

– А ты погадай…

– Должно быть, в Оружейной кто балует или среди купечества?

– В Оружейной, слава Богу, мастера у меня честные. Купцы свой хлеб на перепродажах зарабатывают. Сии аккуратные монеты чеканит ближний боярин, мой тесть драгоценный, Илья Данилович, а мой друг детства, мой лучший охотник и знаток соколиной охоты Афонька Матюшкин те деньги на базарах сплавляет.

– Боже ты мой! – Борис Иванович закрыл лицо руками, на колени пал. – Прости, Алеша! Всех бес крутит! Я ведь тоже серебро скупаю. Стар, немочен, одной ногой в могиле, а туда же! Избавь, великий государь, царство от соблазна. Избавь от медной чумы.

– Не надо! Не надо так, отец ты мой!

Алексей Михайлович поднял Бориса Ивановича, усадил, своим платком отер ему щеки от слез.

– Я о том и кричу. Криком кричу, помогите! Как медное мое царство посеребрить? Пятую деньгу с любого дохода взимать, как Ртищев советует? Да ведь взбунтуются. Все взбунтуются.

– Взимай! Объяви только, что не навечно такой налог. Наполнится казна серебром, устроится вечный мир с Польшей – и налогу конец.

– Когда он устроится-то, вечный мир?

– Бог милостив. Прикажи, государь, на одном из денежных дворов чеканить серебряную монету в запас. К перемене денег надо заранее готовиться.

Алексей Михайлович придвинул к себе бумагу.

– Четверть ржи в пятьдесят втором году стоила сорок копеек, а в нынешнем – три рубля, пуд соли с двадцати копеек поднялся до семидесяти трех, ведро вина стоило семьдесят пять копеек, теперь за пять рублей не купишь. И это цветочки, ягодки надо ожидать весной, все товары вздорожают вдвое и втрое… Это Ртищев так думает, и Родион Матвеевич Стрешнев с ним согласен.

– А что же ты с Ильей Даниловичем сделаешь? – спросил Борис Иванович.

– Да уже сделал. Морду ему набил. Никуда теперь не показывается, синяки прячет… Ты посоветуй, что мне ответить в сибирские города, как унять разбой, учиненный купцами?

– Строго надо поступить, Алеша. Сам видишь, ты к людям с лаской, а они к тебе разве что не с топорами. Всю пушнину забери у них в казну, и серебро – в казну, чтоб неповадно было наживаться на бедах царства.

– Господи, когда же на Руси легко будет жить?

– После Страшного суда, Алеша. – Посмотрел на царя глазами любящими, да так, словно в последний раз видит. Снова заплакал. – Прости, Алеша. И за серебро прости, за все. Не оставь жену мою без защиты, коли что, – завистников у меня всегда было много.

– Борис Иванович, какие ты речи говоришь ненужные!

– Да это я так, – улыбнулся виновато, нарочито ободрился, но губы вдруг снова задрожали, лицо сморщилось, и сквозь хлынувшие слезы прошептал: – Жалко тебя.

На Косму и Дамиана, 1 ноября, Анну Ильиничну, супругу Бориса Ивановича, подняли до света:

– Боярин зовет.

У дверей спальни стоял священник. Анна Ильинична испугалась, остановилась.

– Он ждет, ждет! – сказал священник, суетливо отворяя дверь.

Зоркие молодые глаза смотрели на нее с высоко поднятых подушек. Белая голова и белое лицо сливались с белизной полотна, одни глаза сверкали.

– Анна! Тихая моя Анна! Я знаю. Я погубил твою жизнь. Я не дал тебе детей. Прости меня, сколько можешь.

Анна Ильинична припала к руке Бориса Ивановича, слезы полились ручьем. Она торопливо вытирала мокрое место и окропляла вновь.

– Ступай, – сказал ей Борис Иванович. – Мне надо успеть исповедаться. Позови…

Она испуганно закивала головой, отступая от постели, и снова сияли ей вослед молодые, не потерявшие света глаза.

19

В Москву приехал митрополит газский Паисий. Его свиту поселили на подворье Чудова монастыря, а сам он остановился в келье друга молодости Арсена Грека.

– Ты слишком долго ехал, Пантелеймон Лигарид, – укорил гостя Арсен. – Я уже имею треть того, что было.

– Какая у тебя память! Ты помнишь не только фамилию, но даже имя, которое я сам уже забыл.

– Разве мы не питомцы Коллегио Греко? А Паисием ты стал не в честь ли Паисия Иерусалимского?

– Именно так, друг мой Арсен. Патриарх Паисий, постригая, нарек меня своим именем, он же и хиротонисал меня во митрополита газского. У нас с тобою был один покровитель. – И, окидывая взглядом изобилие стола, изумился: – Это называется жить в треть прежнего?

Все рыбные блюда были поданы под шафраном.

Посреди стола возлежал осетр, обложен черной икрой, сельдь была с Плещеева озера – лучшая в мире сельдь. Розовая семга – со слезой, молоки, печень налима, меды малиновый и вишневый. Морошка, брусника, клюква… По краям стола, будто клумбы в саду, – целиком лебедь, целиком глухарь, блюдо с перепелами, блюдо с рябчиками.

– Птица в твою честь, – сказал Арсен. – Однако будь осторожен. За иноземными монахами здесь следят коварнее, чем ревнивцы мужья за красавицами женами. Тут все постники и все ябедники.

– Не беспокойся, Арсен. Ты же сам напомнил, что мы с тобой питомцы коллегии святого Афанасия, и разве нас не благословляла в путь кормилица Пропаганда?

Арсен вздрогнул, покосился на дверь, приложил к губам палец, быстро прошел через келью, открыл дверь. За дверью никого не было.

– У них даже в храмах есть тайные слухи, – сказал Арсен на улыбку Лигарида. – Они выученики Византии. Народ здесь простой, но дьяки – не приведи Господи, особенно в Приказе тайных дел.

– Давай, Арсен, наслаждаться пищей и беседой, не отравляя страхом ни первого, ни последнего… – предложил Лигарид, попивая мед. – Верно, я зван в Москву патриархом Никоном, бежавшим в добровольное изгнание. Да так ли уж это плохо, когда хозяин отсутствует, оставив гостям стол с яствами?

– Ты откуда родом?

– С острова Хиос.

– Не побывал ли на Хиосе хитроумный Одиссей?

– Арсен, я служил дидаскалом в Терговиште, в Валахии, обличал в сочинениях кальвинистов и лютеран, имея от этих гнусных протестантов немалый доход и некоторые сведения о жизни двора. Получая в месяц шестьдесят скуди от Пропаганды, я прислуживал Иерусалимскому патриарху Паисию, а будучи отдан им под начало старца Арсения Суханова, доил сразу трех коров: иезуитскую, иерусалимскую и московскую. Я уживался с турками и с греками в Солуни и в Газе, разве что с патриархом Нектарием не сошелся. Но тут ничего поделать нельзя, на мне тень Паисия, которого Нектарий ненавидел.

– А почему же ты иерусалимский митрополит?

– Мне дал грамоту Парфений Куккум, патриарх святого Константинополя. Если Парфений проживет дольше Нектария, у меня есть шанс именоваться не только высокопреосвященным, но блаженнейшим… Помоги мне в Москве, Арсен, а я тебе помогу в Иерусалиме, в Константинополе или там, где укажешь.

– Все греки, живущие здесь, действуют заодно, ибо отщепенцам уготованы Соловки, а Соловки – это белая от снега земля, белое ото льдов море, долгий белый день и еще более долгая черная ночь.