Толбузин, чтобы поскорее избавиться от Пашкова, ибо наслышан был о его неистовстве, дал ему и сыну его и аманатам, которых воевода у казаков своих отобрал, да двенадцати казакам охраны три дощаника, ружья и порох.
Пашков встретил Аввакума в день отплытия, спросил, лаская невинными синими глазами:
– Хочешь, протопоп, со мной отплыть? Я тебя на земле не убил, так, может, в реке утоплю, а не в реке, так в море Байкальском?
– Я бы поехал, да грамоты на меня нет, – сказал Аввакум.
– Ох ты, бедненький! Ну, обретайся в Даурах. Тут кто умен, кто правды с огнем не ищет, может зажить много вольготнее, нежели на тесной от народа Руси.
А сам хохотал, как в тот раз, когда посылал рыбу на броду ловить.
– Скажу я тебе, Афанасий Филиппович, – ответил Аввакум бывшему воеводе, – казаки твои нас слушают – пусть свидетелями будут. Постригу я тебя в монахи, Афанасий Филиппович, вот этими руками постригу.
– Ты теперь человек вольный, Пашков над жизнью твоей не хозяин. Ты теперь – власть, протопоп! Что хочешь, то и сделаешь со мной. – А сам все смеялся, смеялся. – Однако, Аввакумушка, пока я не монах и пока много у меня добра, – а человек я нежадный, не памятливый на зло, – отплачу-ка тебе за будущее твое старанье, когда стричь-то меня будешь, подарочком. Вот тебе, Аввакум, корова да вот тебе два стада, овечье и козье. Из овечьего да козьего молока – сыры хорошие.
Поклонился протопопу и к своим ушел. Аввакум же не сразу отправился к Анастасии Марковне, ходил к Толбузину взять отобранный елей да за священным одеянием, чтоб крестить дочку свою, все еще без креста живущую.
Толбузин все дал без лишних расспросов о старом, о Пашкове, Аввакум пригласил быть кумом, и воевода, человек приветливый, согласился, еще и порадовался:
– Славно, когда и на краю земли родятся русские люди.
Вернулся Аввакум домой, а во дворе блеянье, Анастасия Марковна хлопочет, дети городьбу стряпают. Сдержал Афанасий Филиппович слово: и корову прислал, и овец, и коз.
А тут с реки пушка пальнула.
– Отплывает наша гроза, – сказал семейству Аввакум и поспешил на берег, осенить крестом отплывающих в неблизкий путь, а все – домой!
На крестинах воевода Илларион Борисович спросил Аввакума:
– А что же ты не поехал с Пашковым?
– Час, видно, не пробил, – сказал Аввакум. – На меня грамоты нет об отпуске моем.
– Как нет? – изумился воевода. – Я эту грамоту с гонцом моим посылал Пашкову, чтоб ты мог раньше его уплыть из Иргеня.
Аввакум только руками развел:
– Утаил сию грамоту Афанасий Филиппович. Потому, знать, и веселился, со мной прощаясь.
– Что Бог ни делает – к лучшему, – сказала Анастасия Марковна. – Одни бы поехали, наги и голодны. А теперь хоть еды себе на дорогу наготовим.
– Бог – судья Пашкову! Господи, сколько он дуровства натворил! – покачал головой Аввакум, но Толбузин сказал не без суровости:
– У Бога свой суд, у царя – свой. Не поздоровится в Москве Афанасию Филипповичу, не к наградам поспешает, к тюремной расправе.
Вечерами пылающее солнце, круглое, румяное, ставили, как хлеб в печку, в пышущую жаром закатную зарю, а на утренней заре поспевший хлеб вынимали. И жара, не убывая за ночь, днем крепчала, и житье за каменными стенами Кремля становилось душным до немоготы.
Алексей Михайлович давно хотел переехать в Коломенское, к прохладе Москвы-реки, в тень дубравы, да все недосуг было.
Бояре – судьи разных приказов, видя, как убывает лето, тоже спешили покончить с неотложными делами и толпой шли к царю.
Но перво-наперво он подписал указ о фальшивомонетчиках, который сам и сочинил, однако, прежде чем обнародовать, отдавал на обсуждение в Думу и в приказы.
Отныне за всякий злой умысел для делателей медных фальшивых денег полагалась своя кара.
Смертная казнь была отменена, разве что еретика могли сжечь, а потому самому большому злодею, кто режет из металла маточники, переводит с них чеканы и деньги чеканит, полагалось отсечь левую руку и обе ноги. Тому, кто переводит чеканы с чужих маточников и делает деньги, – отсечь левую руку и левую ногу. Кто покупает маточники и чеканы – отсечь левую руку. Кто украл маточник и чекан, но денег еще не делал – отсечь у левой руки два перста… Всех статей, приложимых к фальшивомонетчикам и к сбыту фальшивых медных денег, было двадцать семь. Предпоследняя статья указывала бить своровавших кнутом, а последняя – батогами.
Торговые люди в челобитных давно уже просили великого государя созвать собор, чтобы им отменить медные деньги или сделать их твердыми.
Но Алексей Михайлович был в заботах о другом соборе – о суде над Никоном. Нельзя было затеять два собора сразу. А святейший не унимался.
Проклял, уже не в первый раз, крутицкого митрополита Питирима за то, что, не спросив святейшего патриарха, хиротонисал в епископы нежинского протопопа Максима Филимоновича. Питирим постригал и посвящал протопопа еще в прошлом году, и с той поры Никон усердно проклинал митрополита. Вятский епископ Александр, которого Никон прогнал с Коломенской епархии, уничтожив саму епархию, подал «моление противу Никонова проклятия». На Лобном месте подал, когда шли крестным ходом к Казанскому собору.
Никоновы проклятия будоражили Алексея Михайловича, но еще больше тревожило другое: патриарх, покинувший патриаршество, снова начинал вмешиваться в церковные дела.
Перед царем лежало свежее наставление Никона келарю Кирилло-Белозерского монастыря, с виду вполне безобидное:
«Никон, Божией милостью патриарх, во Святом Дусе сыну нашему Успения Пречистыя Богородицы Кириллова монастыря старцу Матвею благодать, милость, мир от Бога Отца и Спаса нашего Иисуса Христа. Ведомо нам учинилось, что у вас Рождества Пречистыя Богородицы Ферапонтова монастыря с келарем старцем Корнилием бессовестье учинилось, великие от вас и напрасные убытки и волокиты и правежи чинятся. Что старец Корнилий своровал и вам до него и дело, с ним и знайтесь, а место святое и игумен с братьею и с крестьяне перед вами ничем не повинны».
Увещевание, и все. Но Никон величал себя патриархом. Осаживая двух строптивых старцев, беря под свою защиту знаменитые монастыри.
Самому писать Никону нельзя, он письма не возвращает, слова писем переиначивает, приходится слать к нему словесные выговоры…
Украинские дела тоже были запутанные и немирные.
Войска Хмельницкого заняли Переяславль, но были разбиты. Самко, Золотаренко с Ромодановским и Волконским отбили от изменников Кременчуг. Борьба за гетманскую булаву никак не унималась, и многие люди присылали челобитные, просили дать Украине в князья мудрого человека Федора Михайловича Ртищева.
– А чего бы и не дать? – говорил себе государь и знал, что сделать этого нельзя.
16 июля всем двором Алексей Михайлович переехал в любимое свое Коломенское.
Первый же вечер выдался зоревым, парным. С горы было видно, как натекает туман в луга, между лесами. И как стоят эти молочные озера, не теряя белизны в сумерках и даже при первых звездах, когда земля совершенно черна.
На другое утро, спозаранок, Алексей Михайлович, поднявшись вместе с птицами, тайком ушел на Москву-реку с вожделенным намерением переплыть ее без докучливых своих оберегателей.
Он разделся донага под дубом и, прикрывая срам сорванным лопухом, спустился к воде. Потрогал ногой – не холодна ли? – и возрадовался: как молочко из вымечка, не остыла за ночь широкая река.
Отбросив лопух, царь перекрестился и, взбуравя воду, добежал до глубины и ухнул наконец всем телом, охая от первого вскупыванья и уже в следующий миг блаженствуя в струях тепла и вольного лознякового духа, истекающего от всякой русской реки.
Царь плыл на другую сторону саженками, но плеск ему не нравился, и он начинал грести руками под водой, по-лягушачьи, приглядываясь к противоположному берегу, далеко ли сносит, и особенно к темным илистым местам, где собирался поглядеть, сидят ли в недрах раки.
Матюшкина вспомнил. Немало с ним было поймано раков и в детстве и в юности, да и потом.
– Дурак! – сказал о Матюшкине царь с чувством и тотчас выплевывая попавшую в рот воду.
Матюшкин крепко попался на деланье медных денег, в Швеции, мерзавец, медь покупал. А сам при Монетном дворе. Прогнал его с приказа Алексей Михайлович, другому бы руки-ноги поотрубали, а этого спасать надо, друг детства, женат на младшей сестре матери.
– Ох, родственнички!
Ноги коснулись земли, царь, отпыхиваясь, пошел к берегу, чтобы передохнуть, и вдруг увидел за кустом двух мужиков. Седых, косматых, одетых убого. Мужики, видимо, спали в кусту, плески на воде их пробудили, и глядели они на царя сонно, удивленно… А голому пловцу деваться некуда.
– Доброе здоровье, – сказал царь мужикам.
И те закивали головами.
– Вода – теплынь, – опять сказал государь, все еще не очнувшись от смущения.
Мужики снова закивали головами, что-то заурчали, и Алексей Михайлович увидел, что у них во ртах черно, языки усечены.
– Бог помочь вам! – пролепетал он, бледнея и отступая назад пятками. – Бог помочь!
И с возом мурашек на спине поплыл на свой охраняемый берег, высигивая из воды, как белуга.
Братья-молчуны пришли к Москве из далекого хождения в Иерусалим. Ко Гробу Господню отнесли грехи свои. Святой земле поклонились, покаялись небесам великого Востока, солнцу Правды.
«Уж не царь ли это был?» – показал Незван Авиве, приставляя ко лбу растопыренную ладонь, короной.
Авива закивал головой.
И, подхватив посохи да котомки, поспешили братья прочь от опасного места. Где царь, там и царские слуги, а где царские слуги, там недолго и биту быть.
В тот день братья до Москвы не дошли, перебрались через реку да в деревеньке одной, хлеба ради, сено в стог сложили, а потом тому же хозяину подрядились колодец выкопать.
В Москву пришли с деньгами, с пирогами. Был праздник Бориса и Глеба, и братья, отстояв вечерню, заночевали на паперти на Сретенке.