Аввакум — страница 111 из 112

ю сторону.

Снова царь и толпа стояли друг против друга. Царь гневающийся, народ разговевшийся на разгроме торговой Москвы.

К царю вывели сына Шорина, дьячок Демка Филиппов, пока ехали, научил малого, что ему царю говорить.

Юный Шорин выкрикивал царю заученное, о словах не думал:

– Великий государь! Мой отец, изменник, Васька Шорин, убежал в Польшу, к ляхскому королю. С грамотами от бояр-изменников убежал. От боярина Ильи Даниловича Милославского, да от окольничего Милославского, да от Ртищева, чьей изменой медные деньги чеканят.

– Давай, царь, изменников! – крикнул Кузьма Ногаев. – Будешь бояр выгораживать – самому дороже станет.

Алексей Михайлович слушал его, стоя возле коня, не успел сесть в седло, когда пожаловали незваные гости.

– Я – государь, – сказал он толпе, поднимая голову и обводя ее глазами, сердитыми, неподвижными. – Мое дело – сыскать измену и учинить наказание виноватым. Я свое дело исполню, а вы ступайте по домам. Миром прошу вас. Дела об измене я так не оставлю, в том порукой – жена моя и дети мои.

– Знаем, как это вершится! – крикнул подпрапорщик Никита Ломовцев. – Мы разойдемся, а бояре пошлют ловить нас по одному.

– Изменников давай! – кричали в толпе.

– Добром не дашь – сами сыщем!

Царь поставил ногу в стремя, взлетел в седло и властной рукой махнул Артамону Матвееву:

– Гони!

Стрельцы, солдаты, бояре, стоявшие возле царя, ощетинясь оружием, двинулись на толпу. Опрокидывая, топча лошадьми, прокалывая пиками, рубя саблями.

Толпа шарахнулась, рассыпалась. Кто бежал к Москве-реке, тех убивали на берегу, а кто бежал в город, догоняли, хватали, вязали. Дорога была занята полком Крафорта, его солдаты никому не позволили вырваться за свое железное кольцо.

Алексей Михайлович сидел на коне, пока Коломенское не опустело. Тогда он тронул повод…

На паперти церкви на ступенях лежали убитые подростки.

– Они дразнили меня, – сказал Алексей Михайлович Артамону Матвееву, подъехавшему доложить, что все кончено.

– Поймали сына Шорина, – сказал Матвеев.

– Он был с саблей! – вспомнил вдруг царь и побледнел. – Стоял в двух шагах от меня, с саблей.

– Его в пыточную?

– Всех в пыточную.

Ужаснулся своему приказу: «Я как Иоанн Грозный». Сердце летело в пропасть, но на лице своем Алексей Михайлович ощущал улыбку. Он улыбался. Он – царь. Самодержец! Кто перед ним не трепещет – тому несдобровать.

Сыск был скорый, а расправа – по вине. Десятского Лучку Жидкого, что письмо нес в шапке, дважды жгли огнем, дали пятьдесят один удар кнутом, отсекли левую руку, обе ноги, отрезали язык. Стрельца Кузьму Ногаева тоже два раза жгли огнем, дали сорок семь ударов кнутом, а остальное то же, что Лучке. Дьячка Демку Филиппова жгли два раза, отрезали язык, отсекли ногу. Рейтару Федьке Поливкину отсекли руку и сослали в Сибирь. Мишке Бардакову – а за какой грех? за телегу, у него же отнятую? или потому, что дворовый крестьянин и к царю, царя не испугавшись, приходил?.. так не к царю шел, лошадь хотел забрать, телегу… – дали Мишке пятьдесят ударов кнутом и повесили на Гжельской дороге. Родных сослали.

Попа Ивана из церкви Богородицы в Гончарах сослали на Байкал.

Дьякону Денису, оказавшемуся среди пойманных, дали тридцать пять ударов кнутом.

Капитана Данилу Кропоткина били кнутом, сослали в Астрахань.

Капитана Петра Аншутина били, сослали в Казань.

Поручик Грабленой – бит, сослан, поручик Зайцев – бит, сослан, поручик Кудрявцев – бит, но от ссылки освобожден…

Сыну Шорина на первой пытке дали тридцать ударов, на другой еще двадцать. Повесили. За саблю.

Пойманных подростков почти помиловали. Дали им кнута да отрезали ухо.

Повешенных, утопленных в Москве-реке, убитых набралось с четыре тысячи. Две тысячи колесовали и четвертовали. Тысяч с десять, с обрезанными ушами, отрубленными руками, ногами, с клеймами на лбу, отправили в Сибирь и по разным городам.

Были и награды. Полковник Данила Крафорт получил соболями от царя сто рублей да из Сибирского приказа соболями же – сто рублей.

Его солдаты награждались парой соболей ценой в два рубля с полтиной серебром, а из Сибирского приказа им еще давали по паре же соболей, но без хвостов.

Заглаживая свою скорую расправу над отпрыском Шорина, царь освободил гостя от уплаты пятой деньги – пятнадцать тысяч рублей гостю сэкономил. А через пять лет после бунта родственнику Василия Михаилу Федоровичу Шорину были пожалованы многие льготы: и суд ему особый, и свобода от военных постоев и повинностей, свободный проезд с товарами во все сибирские и восточные города.

Разобравшись в невиновности Бардакова, царь вернул из ссылки его отца и родню, поселил в лучшем дворцовом селе, в Рождественском, на Москве-реке. Избу пожаловал, двор со скотиной и лошадью, земли дал.

Нарубил Тишайший царь мяса русского, на славу угостились топоры.

Через неделю Илья Данилович Милославский докладывал Алексею Михайловичу:

– До бунта за серебряный ефимок давали четыре медных, а теперь меньше десяти не берут. Как быть?

– Не знаю, – отвечал царь.

И никто не знал, и ничего не делали, а медные деньги в цене все падали, падали. И вскоре за серебряный ефимок брали уже по пятнадцати и по двадцати медных… Бунт, однако, забывался, да не теми, кто на культях в пыли ползал. Коломенская встряска дорого обошлась царице Марии Ильиничне. Целый год провела в постели, страдая животом, головокружениями, проливая нечаянные слезы и пугаясь всякого нежданного шума.

А царь все мужал, тучнел, и не только другим, но сам себе казался воистину самодержцем, воистину отцом Отечества.

24

Анастасия Марковна с Агриппиной корову доили, из молока масло сбивали. Аввакум же с Иваном да Прокопием доили овец и коз и делали сыры. Баранов резали, мясо вялили, рыбу сушили.

Илларион Борисович Толбузин протопопа жалел, дал ему для плаванья хороший карбас и отпускал с ним на Русь еще восемь человек. Пятерых старых вдов да трех увечных казаков. Люди в Даурской стороне дороже золота…

Вздыхал Аввакум, думая о дороге, о немирных странах, через которые плыть, о диких воинственных людях, от которых как с женщинами отбиться? Одну пищаль давал Толбузин.

Перед самым отъездом принес Аввакум Иллариону Борисовичу драгоценную книгу Кормчую. Поклонился ею даурскому прикащику и просил:

– Илларион Борисович, милый избавитель наш, будь же до конца к нам милосерден. Отпусти со мной друга моего Василия да другого друга Матюшку Зыряна, все равно они у тебя в тюрьме сидят, а выпустишь – казаки их убьют. Одного – за ябеды, а другого – за лютость.

Удивился Толбузин:

– Батюшка-государь, да за кого же ты просишь? Сколь я слышал, Васька тебя чуть рожном не запорол, а Зырян-то сколько над тобой измывался?

– Бог велит молиться о наших палачах, – просил Аввакум. – Отпусти Василия да Матюшку. Мужики целые, не хромые, не слепые. Хоть грести кому будет у меня в карбасе.

Засмеялся Толбузин:

– Ни битьем, никакой ни лютостью не изжить в тебе христианина. За драгоценную книгу кланяюсь… А какая у тебя впереди дорога, сам знаю. Пашков уплыл с воинством, с ружьями, а ты плывешь с детишками да с бабами… Получай, Аввакум, в кормщики Григория Тельного, а с ним еще одну пищаль. Бог даст, доплывешь до Енисейска. Ваську тоже бери, а Зыряна казаки не выпустят. Выйдет за тюремный порог – тут и смерть ему.

И пришел день. Поставил Аввакум на нос карбаса высокий крест, отпел молебен. И взошли шестнадцать человек, считая грудную Ксению-странницу, на судно. Сели на весла, оттолкнулись. И вода влекла корабль назад, а весла да натуга человечья вперед толкали, вперед да вперед. Шли за ними берегом люди Иргеня, удачу на их головы кликали. И одни завидовали уплывающим, а другие за них боялись.

Часа уж два как плыли. Вдруг выбежал на берег человек, руками машет.

– Смилуйся, Аввакум! Возьми с собой. Один не дойду, а ворочусь – убьют. Богом молю, сжалься!

Матюшка Зырян – истязатель слабых и беспомощных, сбежал-таки из тюрьмы.

– Богом молит человек, как ему отказать? – вопросил Аввакум народ, все промолчали, и протопоп посадил просителя в карбас. А по берегу – всадники, за Матюшкой погоня.

Положил Аввакум великого негодяя на дно, застелил постелью, на постель Анастасия Марковна легла с дочкою.

Казаки на карбас взошли, всякую рухлядь переворошили, но протопопицу с места трогать не стали. Анастасия Марковна грудью младенца кормила.

Пожелали казаки Аввакуму доброго пути, и прощай Иргень, обжитой дом среди немереных просторов.

Поднялся Аввакум на нос карбаса, взялся обеими руками за крест, и сказало в нем нечто голосом неизреченным:

«Нес ты, протопоп, сей крест в дальние, в немирные земли, на Русь теперь неси. Не расстаться тебе, протопоп, с крестом до последнего вздоха твоего».

А река потихоньку набегала, журчала, рассекаемая бортами. Одни берега отходили, другие берега ожидали. Повернулся Аввакум лицом к кораблю, а Ксения-странница молочка материнского напилась, и весело ей, гулькает, как птичка.

Последнее

Вот что рассказал Аввакум в книге своей, в земляной тюрьме написанной, о возвращении на Русь:

«Поехали из Даур, стало пищи скудать, и с братиею Бога помолили, и Христос нам дал изубря, большова зверя, – тем и до Байкалова моря доплыли. У моря русских людей наехала станица соболиная, рыбу промышляет; рады, миленькие, нам, и с карбасом нас, с моря ухватя, далеко на гору несли Терентьюшко с товарищи; плачют, миленькие, глядя на нас, а мы на них. Надавали пищи, сколько нам надобно: осетроф с сорок свежих перед меня привезли, а сами говорят: „вот, батюшко, на твою часть Бог в запоре нам дал, – возьми себе всю!“ Я, поклонясь им и рыбу благословя, опять им велел взять: „на што мне столько?“ Погостя у них и с нужду запасцу взяв, лотку починя и парус скропав – бабье сарафанишка и кое-что, – чрез море пошли. Погода окинула на море, и мы гребми перегреблись: не больно о том месте широко, – или со сто, или с осьмдесят верст. Егда к берегу пристали, востала буря ветреная, и на берегу насилу место обрели от волн. Около ево горы высокие, утесы каменные и зело высоки, – двадцать тысящ верст и больши волочился, а не видал таких нигде. Наверху их полатки и повалуши, врата и столпы, ограда каменная и дворы – все богоделанно. Лук на них росте и чеснок – больши романовскаго луковицы и слаток зело. Там же ростут и конопли богоросленныя, а во дворах травы красныя и цветны и благовонны гораздо. Птиц зело много, гусей и лебедей по морю, яко снег, плавают. Рыба в нем – осетры и таймени, стерляди, и омули, и сиги, и прочих родов много. Вода пресная, а нерпы и зайцы великия в нем: во окияне-море большом, живучи на Мезени, таких не видал. А рыбы зело густо в нем: осетры и таймени жирни гораздо, – нельзя жарить на сковороде: жир все будет. А все то у Христа тово света наделано для человеков, чтоб, упокояся, хвалу Богу воздавал. А человек, суете который уподобится, дние его, яко сень, преходят; скачет, яко козел; раздувается, яко пузырь; гневается, яко рысь; съесть хощет, яко змия; ржет, зря на чюжую красоту, яко жребя; лукавует, яко бес; насыщался довольно, без правила спит; Бога не молит; отлагает покаяние на старость и потом исчезает и не вем, камо отходит: или во свет, или во тьму, – день судный коегождо яви. Прости мя, аз согрешил паче всех человек».