Аввакум — страница 35 из 112

«Человече! убойся Бога, седящаго на херувимех и призирающаго в бездны, его же трепещут небесныя силы и вся тварь со человеки, един ты презираешь и неудобство показуешь».

Послание свое Аввакум передал с отцом диаконом.

Что случилось дальше, пусть поведает сам Аввакум изумительной своей речью. Вот уж у кого слово живо! Самой жизни живее.

«А се бегут человек с пятьдесят: взяли мой дощеник и помчали к нему (к Афанасию Филипповичу. – В. Я.), – версты три от него стоял. Я казакам каши наварил да кормлю их: и оне, бедные, и едят и дрожат, а иные, глядя, плачют на меня, жалеют по мне. Привели дощеник: взяли меня палачи, привели перед него. Он со шпагою стоит и дрожит: начал мне говорить: «поп ли ты или распоп?»; и аз отвещал: «аз есмь Аввакум-протопоп; говори: что тебе дело до меня?» Он же рыкнул, яко дивий зверь, и ударил меня по щоке, таже по другой и паки в голову, и сбил меня с ног, и, чекан ухватя, лежачева по спине ударил трижды и, разболокши, по той же спине семьдесят два удара кнутом. А я говорю: «Господи Исусе Христе, сыне Божий, помогай мне!» Да то ж, да то ж беспрестанно говорю. Так горько ему, что не говорю: «пощади!» Ко всякому удару молитву говорил, да осреди побой вскричал я к нему: «полно бить тово!» Так он велел перестать. И я промолыл ему: «за что ты меня бьешь? ведаешь ли?» И он паки велел бить по бокам, и отпустили. Я задрожал да и упал. И он велел меня в казенный дощеник оттащити: сковали руки и ноги и на беть кинули. Осень была, дождь на меня шел, всю нощь под капелию лежал. Как били, так не больно было с молитвою тою; а лежа, на ум взбрело: «за что ты, Сыне Божий, попустил меня ему таково больно убить тому? Я веть за вдовы Твои стал! Кто даст судию между мною и Тобою? Когда воровал, и Ты меня так оскорблял, а ныне не вем, что согрешил!» Бытто доброй человек – другой фарисей с говенною рожею, – со владыкою судитца захотел! Аще Иев и говорил так, да он праведен, непорочен, а се и писания не разумел, вне закона, во стране варварстей, от твари Бога познал. А я первое – грешен, второе – на законе почиваю и писанием отвсюду подкрепляем, яко многими скорбьми подобает нам внити во Царство Небесное, а на такое безумие пришел! Увы мне! Как дощеник-от в воду ту не погряз со мною? Стало у меня в те поры кости те щемить и жилы те тянуть, и сердце зашлось, да и умирать стал. Воды мне в рот плеснули, так вздохнул да покаялся пред владыкою, а Господь-свет милостив: не поминает наших беззакониих первых покаяния ради; и опять не стало ништо болеть.

Наутро кинули меня в лотку и напредь повезли. Егда приехали к порогу, к самому большему, Падуну, – река о том месте шириною с версту, три залавка чрез всю реку зело круты, не воротами што попловет, ино в щепы изломает, – меня привезли под порог. Сверху дождь и снег, а на мне на плеча накинуто кофтанишко просто; льет вода по брюху и по спине, – нужно было гораздо. Из лотки вытаща, по каменью скована окол порога тащили. Грустко гораздо, да душе добро: не пеняю уж на Бога вдругоряд. На ум пришли речи, пророком и апостолом реченныя: «Сыне, не пренемогай наказанием Господним, ниже ослабей, от него обличаем. Его же любит Бог, того наказует; биет же всякаго сына, его же приемлет. Аще наказание терпите, тогда яко сыном обретается вам Бог. Аще ли без наказания приобщаетеся ему, то выблядки, а не сынове есте». И сими речьми тешил себя.

Посем привезли в Брацкой острог и в тюрьму кинули, соломки дали.

Правда Богу мила, а людям нет, не мила. Ни в чем у людей нет правды: ни в горе, ни в радости. В победе нет, в поражении подавно. Неправдой жив человек. Все мы по правде истосковались, крохи ее бережем в себе, как последнюю надежду свою. Хвалим за правду смелых да безумных, но чтоб хоть день единый правдой жить – духу нет, проживем день-другой, там всем от того житья нашего и смятение и неустроенность. Курлыкнем и опять в тину, со всеми в лад и квакать и помалкивать.

Неба жалко! Такое небо над нами! Такая воля!»

22

Земля и народы на земле разные, а небо одно.

Так много неба стояло в тот вечер над головой Андрея Лазорева, что, явись ему ангел, не удивился бы и не оробел.

Земля, замерев на вздохе, ни единой травинкой не шелохнула. Протока светила в лицо, и Андрей кожей чувствовал прикосновение этого серебра.

«А почему я Лазорев? – подумал он и тоже замер на вздохе. – Лазорев. Кто это?»

В том мире, который он, ловящий на уду пескарей, покинул год тому назад, Лазорев был слугой царя, полковником, господином крестьян, владетелем двух деревенек. Мог бы стать стрелецким головой, получить за службу еще одну деревеньку. Мог бы на воеводство поехать, городок дали бы самый дальний, самый малый. Но городов у государя прибывает… И все это пресеклось. Не стало Лазорева.

Он погладил левой рукою себя по бритой щеке и усмехнулся. Расе, жене, нравился бритый муж.

Поплавок нырнул, рука рванула удилище, и перламутровый пескарь затрепетал в воздухе, ударяя хвостиком по новорожденному, тонюсенькому, похожему на пескаря месяцу.

Завтра у Расы день рождения, он решил угостить ее ухой из пескарей, вкуснее которой не бывает.

Весь год он прожил как в сладком сне. Само детство вернулось к нему. Ему не надо было стремиться куда-то, к чему-то… Утром он шел в лес и, если не было холодно, стоял, прислонясь к дереву, и лес, потеряв его из виду, жил не таясь. В двух шагах от себя он видел любовные игры зайцев. Видел, как лиса ловила и поймала мышь. Видел гадюку, убившую ужа, а все-то говорили, что ужи – гроза гадюк. Он никого не тронул из зверья и не желал знать иных людей, кроме Расы, маленькой Расы и Миколаюса.

Крестьянская работа Андрею была не по его рукам. Раса, умница, поняла это и никогда ни о чем не просила, Мужчина, посланный ей самим небом, был дворянином, и он озолотил ее. На все важные крестьянские дела Раса нанимала работников. А сена накосил сам Андрей. Любил походить с косой, испить разлитого в воздухе травяного духа, от которого не миражи в голове, а одна только радость.

После сенокоса Раса глядела на мужа влюбленными глазами – таких косарей она еще не видывала. И Андрей был рад, что его любят.

Только раз он ездил в селение, где случилась у них резня с людьми Поклонского. Раса, чтобы не обременять себя чрезмерной работой, продала трех коров из пяти и трех телок.

На базаре Лазорев встретил своего солдата и узнал, как местные вдовствующие женщины спасали и выхаживали раненых. За малым исключением, выжившие остались со своими спасительницами.

– Все равно что на том свете! – сказал солдат. – Жизнь тутошняя сытней и свободней. Одно плохо – уж больно разумна.

– Андрис! Андрис! – На тропинке стоял, не видя рыбака, Миколаюс.

– Я здесь! – Лазорев поднялся из травы.

Мальчик принес кринку парного молока и хлеб.

– Спасибо! – сказал Андрей по-русски.

Литовский язык он освоил так быстро, что Раса и ее дети иногда затевали с ним игру в слова, то показывая на какие-то предметы, то выговаривая трудные сочетания слов. И выходило, что он все почти знает.

– Сегодня рыжая корова прибавила! – сказал Миколаюс, берясь за удочку.

– Это потому, что мы ей накосили медвяного, самого вкусного сена. – Андрей кивнул на стожок сена на лугу.

Низко, чуть не задев поплавок, промчалась над водой ласточка. Мальчик дернул удочку и с плеском вытащил большого красноперого голавля.

– Ого! – похвалил Андрей и вдруг медленно стал садиться, с куском хлеба в одной руке, с кринкой молока в другой. – Ложись, Миколаюс! Ложись!

Мальчик лег, но тотчас поднял голову и снова упал на живот: из леса выезжали всадники.

– Удочку забери! Ведро! Ко мне за куст! Ползком! – шепотом приказал Андрей, допил молоко, хлеб положил за пазуху и пополз в боярышник, густо облепивший пригорок. Миколаюс улепетывал на коленках за ним следом, посыпая траву пескарями.

За кустами Лазорев огляделся.

– Беги домой! – шепнул он Миколаюсу. – Им тебя не видно. Тот берег ниже. Скажи матери, пусть самое ценное спрячет в лесу.

Мальчик убежал, прихватив и удочку, и ведро с пескарями, и кринку, утопив ее в ведре.

«Обстоятельные люди», – подумал Андрей, поглядев вослед сыну Расы, – и все внимание на реку.

Насчитал пятьдесят лошадей, но всадников было чуть меньше. Видно, у отряда потери.

– Мать твою так! Куда ты коня суешь? Тебе места на реке мало?

Не ком, а жуткий еж встал у Лазорева поперек горла – свои! И такие же глупые!

Поискал глазами командира.

«Молодой Хитрово! Яков».

Лошади пили воду, фыркали, рейтары громко переговаривались.

– Далеко забрались! – сказал один.

– Язык языкастый нужен!

– Как бы нам самим языками не стать! Свейские люди не дурей нас с тобой.

– А ты по сторонам меньше поглядывай.

– Лучше лишний раз головой повертеть, чем головы лишиться.

«Свободные лошади у них для языков приготовлены, – догадался Андрей. – Стало быть, война со шведами, если свейских языков ищут?»

Раздались команды. Рейтары сели на коней и уехали, не торопя их. Шведы, должно быть, тоже близко.

Раса сидела за столом, глядя в одну точку.

– Они уехали, – сказал Лазорев.

– Слава Богу! – Она сделала вид, что тревога ее прошла.

Ночью Раса изласкала его, да так, что подвывать принялась.

– Что с тобою? – спросил он ее.

Было уже светло, она, красивая, как никогда, лежала, глядя в потолок.

Ответила, когда обед ставила на широкий стол:

– Русские приходили.

– Боюсь, что и шведы скоро появятся.

– Русские приходили, – повторила Раса, и ее голос был тусклым от покорности судьбе.

Лазорева приход своих ничуть не встревожил. Удивило другое: только призадумался о былой своей жизни, тотчас и явились резвые рейтары, будто стояли в лесу и ждали, когда он их позовет.

Нет, душа не кинулась стремглав в погоню за Яшкой Хитрово. Лазорев был доволен миром и покоем в самом себе, война бы вот только не задела его убежища.

Он почистил коня, подкормил овсом и пшеницей.