Аввакум — страница 48 из 112

Плыли, паруса поставив, по стеклянному, по сонному морюшку, и вдруг качнуло Байкал, как зыбку. На небе ни облака, но покатили по морю волны. Первая волна – глазам страх, вторая – сердцу смертная тоска, а третья – уму помрачение. Черпнул Аввакумов дощаник одним бортом и поплыл на боку, ожидая четвертую волну – гробовщика. Ан нет! Не дал Бог утонуть протопопу в Байкале, приберег для иных испытаний. Разволновалось море ни с того ни с сего и угомонилось на полном скаку. Будто кто разок дунул в ковш с квасом, отгоняя пену, а пить не стал.

Пристал протопоп к другому берегу, отчерпал воду и, прочие все дела отложив, начал вечерню, и Марковна с детьми ему подпевали.

Пришли к Аввакуму три казака: Никифор Свешников, Филька Помельцов и Иван Тельный. Заговорил с ними протопоп не ранее, как исполнил канон.

– Мы видели, государь, как накренило твой корабль, – сказали протопопу казаки, – гребли к тебе, да ветер нас не подпустил.

– Доброе желание в худой час спасительно, может, вашими молитвами гибели избежали. – Аввакум поклонился казакам.

Те переглядывались, набирались смелости. Сказал за всех Филька Помельцов:

– Ты, батька, не думай, что все казаки на тебя донос писали. То писали лизоблюды воеводские. Мы о тебе крепко горевали, когда ты в ледяной башне пропадал.

– Я о вас, миленьких, тоже плакал и плачу, – сказал Аввакум. – Шли государю служить, а служите дуростям Пашкова. Не знаю, чей он слуга, но ненавидит праведных людей не хуже сатаны.

– Написал бы ты, батька, письмо царю, – попросил Свешников. – Не только мы, многие товарищи наши о том тебе кланяются. Попроси великого государя, чтоб сменил воеводу. С Пашковым будет нам всем страдание и погибель. Чего еще ждать от него, коли он тебя, протопопа, как врага мучает?

Аввакум поглядел в глаза казакам.

– Будь по-вашему. Письмо напишу, но отправить мне его не с кем.

– Ты, батька, будь в нас надежен. Письмо сами отвезем. А случись беда, тебя под Афанасиев кнут не подставим. Ты уж только напиши. Твое письмо сам царь прочитает.

Вздохнул Аввакум.

– Сколько же это идти письму до Москвы! Год, а то и два – в одну только сторону. Я еще напишу, пожалуй, к тобольскому владыке. Ох, много нам придется претерпеть от шалостей Афанасия Филипповича!

Из Байкала по Селенге вышли в левый ее приток, в речку Хилок. То была не река – сбесившийся конь. Вся в пене от безумной скачки, от неистовых струй, водоворотов. А идти-то надо было против течения. Под парусом, на веслах – назад сносит. Пашков приказал тянуть суденышки бурлацким способом. Всех без разбору впряг в лямки.

Увидал, что протопоп молебен на берегу затеял, набежал с руганью:

– Бог нам и без твоего заступничества поможет! Надевай лямку да тяни. Твоего добра полный корабль, тянуть за тебя некому.

– Я работников нанял.

– Хозяин выискался. Здесь один хозяин, и зовут его Афанасий Филиппович. Твои работники – мои.

Забрал у Аввакума нанятых им людей, и стал протопоп бурлаком.

Тянуть груженую барку, которую вода норовит развернуть и унести вспять, – труд мученический. Кажется, сам материк прешь на себе. Слава Богу, если земля под ногами твердая, а то ведь как песок – коленками о твердь скребешь. Еще хуже – галька. До того наломаешь ноги, как больные зубы ноют. И никакого роздыху от воеводского поспешания. Сядут казаки обедать – Афанасий Филиппович уже над душой стоит. У иных котел опрокидывал, коли хлебали не по его хотению, а по его хотению ложка должна мелькать, как спицы в колесе. Сон всем устроил куриный. Часа два-три даст прикорнуть – вставай, впрягайся. И сам не спит, сыч!

Недели полторы этак мучились, пока вконец не изнемогли. Выдалось уж особо несносное место. Погода тихая, жара, а на воде буря. Кипит река, ревет, как зверь! Между берегами мечется, колесом идет.

Изнемогли казаки, приторочили кораблики к соснам, к большим камням. Аввакумова барка последняя, ее за куст привязали. Марковна с детьми на берег сошла, Аввакум же с кормщиком, наоборот, взошли на корабль, поглядеть, нет ли течи, толокна взять, котел. Не увидели, как вода куст с корнями вырвала и понесла. Да сразу на стремнину, в пляс, волчком вскрутнула, взгромоздила на камни, накренила и так снизу поддала, что барка перевернулась. Протопоп с кормщиком вынырнули, за барку хватаются, а она, как живая, не дается им в руки, с боку на бок перевертывается. И ползают они по ней, не смея отцепиться – утянет в пучину или о камни забьет.

– Владычица, помоги! Уповаю на Тебя, не утопи! – кричал на весь Хилок протопоп, втягивая себя на днище и тотчас ухая вместе с баркой в водоворот и выметываясь из громокипящей пропасти, уже повиснув на борту и волочась по стихии, вопия о спасении.

Казаки бежали по берегу с баграми, пытаясь зацепить кораблик. И никак это не удавалось, Больше версты несло. Наконец перехватили, подтянули к берегу, достали из воды кормщика и протопопа. Аввакум, отжимая волосы, смеялся, разводил руками:

– Вот купель так купель! Как мухи мы с кормщиком ползали.

– Скоморох! – налетел на протопопа бешеный воевода. – На посмех себя выставляешь?! Нарочно барку ворочал с боку на бок.

Казаки стояли молча. До посмеха ли, когда двое чуть не потонули у всех на глазах? Муку всю смыло, все чемоданы да сумки с добром водой попорчены. Пришлось Марковне всю рухлядь свою напоказ выставить: на кустах сушить рубахи, исподники, однорядки, кафтаны, шубы атласные, шубы тафтяные и еще всякую всячину, что нажили, по весям и городам скитаясь.

Не то что высушить пожитки, от страха не успели опомниться – воевода уж дальше гонит. Пришлось мокрое собирать, в мокрые сумки да чемоданы запихивать… И опять остановки скудные, часа на три, на четыре, когда уж совсем темно.

Может, и нарочно гнал, чтоб у протопопа добро попрело. И впрямь многое попрело, шибая на весь Хилок гнилью.

Наконец вышли на гладкое место – Господи, это о воде-то сказать! Целый месяц в ушах стояло струй клокотанье и камней скаканье. Подняли паруса, поплыли.

Лежал протопоп на дне барки, как бревно. Пальцем пошевели – всему телу больно.

– Давай я тебя, батька, поглажу! – шептала Марковна. – Исстрадалась, на твои мучения глядя.

Подняла на Аввакуме рубаху, а живот синий.

– Боже ты мой! Отчего такое?

– От натуги, Марковна. У меня и ноги такие же.

Кинулась она целовать тело супруга, и он о немочи своей так вдруг крепко запамятовал, что обнял нежную, мягонькую, слова доброго добрее и теплее, половину свою богоданную. И была у них любовь и жар, словно только-только нашли друг друга, как в Лопатищах, на заре жизни.

Потом лежали бок о бок, дорожа счастливым теплом, и, душа к душе, вспоминали родину милую.

– Экое прозвище нескладное – Лопатищи, – сказал Аввакум, – чужие люди думают, что в селе лопаты делают, а ведь имя-то от речки, от Лопатинки, оттого, что лопочет. Нежное да ласковое породило несуразное.

– Наш с тобой укос был на Хмельниковской поляне, а у батюшки моего, у Марко Ивановича, – на Ивашевке. Вот уж светлая речка, вот уж певунья. Батюшка до того, как кузницу завести, бортничал. – Марковна тихонько засмеялась. – Вот ведь что перед глазами вдруг встало. Мы с матушкой идем по лужку, а он голубой от незабудок, второе небо, а из лесу выходит батюшка. Рубаха на нем льняная, белая, волосы копной, борода русая. А по бороде, по волосам – пчелы ходят, а над головой – венцом! Мне страшно за батюшку, знаю, пчелы больно жалят, и весело – не трогают они батюшку, льнут к нему, будто к дереву цветущему. – Провела по лицу рукой. – Петрович, ведь мне о ту пору разве что лета два было! Да ведь точно два, а как наяву ту картину вижу: незабудки, лес, батюшка в венце из пчел.

– Я поздно душой прозрел, – откликнулся Аввакум, – плоховато себя младенцем помню. Я ведь родился, когда отцу под шестьдесят было. Старшие мои братья на целую жизнь взрослее меня. Нас по отцу Петровыми звали, а иной раз и по деду – Кондратьевыми. Всему Григорову были на удивление. Два старших брата в селе Поповском священствуют: Никифор попом, Якушка – дьяконом, а мы мал мала. Бог дал отцу детей, как женился, и на склоне лет одарил выводком; нас, последышей, четверо: Кузьма, Герасим, Евфимка, а я среди них первый.

С неба, будто просо, посыпались звездочки. Огня в них не было, а так – белые полоски. Аввакум вдруг уснул, но тотчас и пробудился, сильно вздрогнув.

– Спи спокойно, родимый, – обняла Марковна супруга.

– Ох, Настюшка! Ужасный был мне сон.

– Да когда же? Я сморгнуть не успела, а ты уж проснулся.

– Брат Евфимий приходил. О нас с тобой плакал.

– Спи, отец! Спи, хранимый ангелом. В снах одно снится, а в жизни другое, обратное.

– Ты давеча про батюшку своего сказывала, про его венец пчелиный. А я Поповского совсем не помню. Мне уж годика три было, когда отцу в Григорове приход дали. Он перешел ради Никифора. Тот уже рукоположен был. Отец ему приход уступил… Правду сказать, в Григорове отцу почтение оказали и люди и господин, князь Федор Васильевич Волынский. Пожаловали двадцать четей земли в поле, а прежде у клира было только десять четей.

– Спи, родненький, спи! – гладила Марковна Аввакума. – Как знать, не придется ли завтра дощаник на лямке тянуть.

– Не помню лиц старших братьев, – сказал Аввакум, качаясь в зыбке сна. – Они меня из Григорова насильно выбили, на приход зарясь… Я им уж простил грех, а лиц не помню… Раньше из гордости даже имени их поминать не хотел, а теперь одни имена только и остались… Как шелуха от семечек…

И заснул.

Не напрасно во сне протопоповом Евфимий о брате слезы лил. Опять пришла гроза от воеводы. Узнал-таки, через шептунов своих, о письме Аввакума государю.

Пришли сворой, забрали книги, бумагу.

Приказали явиться пред очи Афанасия Филипповича. Наверняка воевода ничего не знал, но ему нравилось распалять себя звериной яростью.

– Видно, не успокоишься, поп-распоп, пока тебя или в землю живым не закопают, или пока не утопят, посадя в мешок!.. Знай, ту челобитную, что казаки мне в Братском остроге на тебя подали, о том, что ты учинил смуту и воровство, я нынче отправляю великому государю. От себя тоже прошу пожаловать тебя по заслугам твоим – веревкой на шею. Отписку мою повезут царю десятники Никифор Максимов и Потап Федоров.