Аввакум — страница 61 из 112

Посылал Борис Иванович полковника Лазорева на Украину. Охранял обоз с поташом. Привез умница Лазорев песенку, не поленился, записал.

Ой, плачь, Украино, сырото небого!

Твою долю расшарапав Выговский,

Що сердце мов камень, а разум – бесовский.

Народ уж криком закричал, но Выговского все увещевают, все ласкают. Сами с булавой к нему кинулись. Хитрово мешок денег, говорят, от гетмана привез, а новому царскому советнику Артамошке Матвееву пан Выговский угодил зеркалом в человеческий рост, панскими белыми креслицами на гнутых ногах, столом, набранным из редких камешков, а камешки те сложены в цветы, в деревья, в птиц, в бабочек. Всей Москве диво. Недорого ныне за измену берут. Царь телом возмужал, а разумом – кутенок. Всякий новый человек для него умный, раскрыв глаза слушает, оттого и дела на Украине хуже некуда. Выговский давно бы войну начал, да сами поляки не спешат поменять мир царя на войну гетмана. Недружба со шведами – ловушка деньгам, государству разор. Один город возьмут, два потеряют. Выскочка Ордин-Нащокин главный хитрец у царя. Сам себя давно перехитрил, а шведы его хитростей не замечают и тоже хитрят что есть мочи.

Ничтожное племя населило землю.

И вдруг горько и сильно пожелал Никона. Грешен перед патриархом, поддакивал его ненавистникам, заодно с другими разжигал в царе соперничество. А Никон взял и ушел. Самовластья царского, ревности его не перенес. Алексеюшко нынче сам с усам, всякое дело желает перевернуть по-своему. Наслушается молодых советчиков – и пошел указы строчить… Не в том беда, что советы выслушивает, а в том, что исполняет вполовину. Ни одно дело до конца не доведено, все на распутье, большое и малое, все царство. Был возле царя Никон, Украину приняли, под Ригу пошли. Тремя перстами крестятся. Пятиглавые соборы строят… Без Никона ничего великого уж не сделается… У царя духа не хватит, а советникам лишь бы из казны ущипнуть, недодать. Не до великого, свои гнездышки охорашивают.

Сердце колотилось, и Борис Иванович увещевал себя не думать ни о чем. Он бы и не думал, да никак не мог дождаться жены, Анны Ильиничны. К сестре поехала за новостями. О Никоне узнать.

– Все, что святейший Никон, а раньше его Борис Иванович свершили, то и есть слава твоя, Алексей Михайлович. И ничего иного доброго и памятного у тебя не будет, ибо душой ты податлив, во все стороны себя сеешь, ждешь зерен от земли неухоженной и бесплодной. Он не понимает! – Борис Иванович уже говорил вслух, покачиваясь из стороны в сторону, так нянчат раненую руку, но он-то нянчил само время, поманившее великими надеждами, несбывшимися. Словно зашла туча, черная, жуткая, и уже гром всклокотал за лесами, солнце стало жгуче, птицы пали в травы, и куры в пыли выкупались. Все предвещало потрясения небесам, пламена, потоки, деревья, согнутые до земли, – и все развеялось, разошлось. Облака шмыгнули серыми мышатами, покропило пыль на дороге, ни удара, ни молнии, ни дождя.

Царь не понимал, что он потеряет с уходом Никона, какая это гроза разошлась всуе.

Себя в Никоновом уходе жалел Борис Иванович.

Наконец-то воротилась из Терема Анна Ильинична.

Цветы еще при ней начали в светлицу носить, но чтоб столько – в голову не могло прийти. Однако, глянув на поголубевшего от нутряного холода Бориса Ивановича, удивлению воли не дала.

– Как хорошо у тебя.

– Рассказывай! Рассказывай! – чуть не криком закричал, будто в этом рассказе было его спасение.

– В Воскресенский монастырь к святейшему ездили Алексей Никитич Трубецкой да дьяк Ларион Лопухин, – сообщила ожидаемую новость. – Принял их Никон смиренно, просил прощения у царя, у царицы, у царевича и у царевен. Благословение послал. Церковь ведать разрешил крутицкому митрополиту. А еще сказал: уехал, потому что испугался. Болезнь настигла, немочь, не хотел в патриархах умереть. И впредь в патриархах быть не хочет. А захочет, то проклят будет, анафема.

– Господи! Господи! Разбредается русский ум по сусекам. Ладно бы от избытка стал не нужен… Свое заваляем в пыли золото червонное и будем чужеземной фальшивой латуни рады. Жалко Никона. Но и он безумец, прихоть свою выше Бога поставил, не перетерпел, не пощадил ни России, ни народа русского, ни саму церковь.

– Мария Ильинична рада, что избавились наконец от дуролома.

– Мария Ильинична! – потрясая кулачками, вскочил Борис Иванович, и стал белым-белым, и повалился как сноп.

25

Проститься с умирающим приехала сначала царица, она осталась возле сестры, потом и царь пожаловал.

Борис Иванович лежал под образами, лицо русское, простое. И не старое, совсем без морщин. Седины только молодили. Борода, голова, брови стали уж такие серебряные.

– Рано, рано ты собрался, – сказал государь, и его фальшивый укор потонул в побежавших без спросу слезах – любил своего дядьку.

Борис Иванович напрягся, зашептал торопливо, захлебываясь словами:

– Патриарху кланяюсь. Прощение у него испрашиваю. И ты прощения проси. Пусть всех простит. Все кругом виноваты!

И в изнеможении утонул головой в подушках, задышал-задышал, руки кинулись шарить опору.

– Отходит, – испугался Алексей Михайлович.

Но Борис Иванович, собрав силы, приподнялся и сказал внятно, ясно:

– Пошли к нему скорого гонца. За прощением пошли. Не умру, покуда не воротятся от него. Дождусь.

– Пошлю, тотчас пошлю к святейшему. Не волнуйся, Бога ради! – говорил государь, а у самого от жалости и слез дрожало лицо, и он бестолково и потерянно кланялся умирающему.

К нему подошла Федосья Прокопьевна, подала платочек. Царь благодарно закивал головой, промокнул лицо, окидывая быстрым взглядом комнату.

Почти у порога, на лавке, готовый исполнить срочное дело – за царскими докторами съездить, за митрополитом Питиримом, – сидел окольничий Иван Михайлович Милославский, приставленный в сей скорбный час самим государем к дому Бориса Ивановича.

Царь подбежал к нему, зашептал:

– Милославский, дружок! Поезжай, да не медля, в Новый Иерусалим, испроси у святейшего Никона прощения для болящего. Да спешно езжай. Чует мое сердце, Борис Иванович уж отходит.

Никон нарадоваться не мог на свою новую жизнь.

Еще пять дней тому назад он был пастырем и властелином стада и пастбища без счета и границ. Это было величие Ничто, власть над Ничем.

Ныне же он был владетелем видимого мира, осязаемых людей, строителем того, что можно построить, радуясь каждому новому камню в стенах.

Никон пробуждался спозаранок, шел к краю холма, на котором стоял его стремящийся к небу монастырь, и разглядывал обретенную русским народом у Бога свою собственную Святую землю. Смотрел на Иордан, на Елеонскую гору, на Вифлеем и ощущал на плечах своих благословляющую длань Господа.

Не так-то это плохо, если патриаршество, что само по себе есть всего лишь служба, его патриаршество удостоилось подобного Преображения и останется народу и царству видимым Царствием Господним, этим вот клочком изумрудной земли, которая преобразит весь народ и все царство в видимую и невидимую вечную благодать.

Раздумья святейшего прервали, пришли сказать, что приехал от царя окольничий Иван Михайлович Милославский.

Благодушие владело Никоном. Царским слугам было далеко до патриаршего двора, а теперь за пятьдесят верст гоняют. Выслушав Милославского, опечалился, взволновался.

– Бог даст, Борис Иванович поправится… Сердца у меня на него нет, а чтоб не было какого-либо перетолкования или домысла, я напишу письмо.

Написал тотчас, чтоб Иван Михайлович поспел, прочитал болящему прощение.

«Мы никакой досады от Бориса Ивановича не видели, кроме любви и милости, – писал Никон, – а хотя бы что-нибудь и было, то мы Христовы подражатели, и его Господь Бог простит, если, как человек, в чем-нибудь виноват перед нами. Мы теперь оскудели всем и потому молим твою кротость пожаловать что-нибудь для создания храма Христова Воскресения и нам, бедным, на пропитание».

Это место Никону понравилось. С удовольствием дважды перечитал написанное.

– Пусть постарается для Церкви Божией. Будет стараться – и помирать расхочет. Сейчас мы это подкрепим.

«А мы рады поминать его, боярина. Ничто так не пользует нашей души, как создание святых церквей. А всего полезнее для души его было бы, если б он изволил положиться в доме живоносного Воскресения, при святой Голгофе и память бы такого великого боярина не престала во веки и Бог бы, ради наших смиренных молитв, успокоил его».

Письмо ли помогло, Бог ли так судил, но Борис Иванович поборол свою немочь. И хоть уж от прежнего Морозова осталось немного, но пожил еще, радуя ближних. И особенно Федосью Прокопьевну, которая во всех московских церквах свечи заздравные ставила. До того усердно молилась за деверя, что муж ее, Глеб Иванович, взревновал:

– У меня ведь тоже здоровья нет. За меня бы так молилась.

Глава 5

1

Через комнату, где всего убранства одна скамья, воеводские слуги, одетые как вельможные паны, понесли чредою тарели, блюда, соусницы, перечницы, чаши, братины, чарочки. Дух вельможной еды слетал птичками с этого серебряного каравана и, покружив по комнате, садился на все семь носов. А носы уж были скорбны, третий час томились в ожидании приема. Семеро посланцев гетмана Выговского приехали к воеводе Василию Борисовичу Шереметеву предложить ему покинуть Киев, обещая благополучный, мирный переход до границы.

Шестеро из посланцев были люди тучные и величавые. Порода на лице, гордыня в брюхе, брюхо, как икона на крестном ходе, много впереди головы. Седьмой посланец паволоцкий полковник Иван Богун, хоть и с хохлом на бритой голове, дородство имел иное, чем его товарищи. Станом юноша, взором – мудрец, повадкою – князь.

Три часа сидения в пустой комнате его не взвинтили. Русскому боярину угодно измываться над казаками, значит, сам дурак.

Старшины непочитания стерпеть с благородной холодностью не умели, кто наливался кровью от гнева, кто становился бел, а подскарбий гетмана пан Побейволк зубами скрежетал… И вот все теперь переглядывались, перемигивались. Оказывается, воевода обед для господ казаков приготовлял. Отменнейший обед, какой только в Вавеле бывает, у короля.