ги у себя завели, тоже провоевались.
В те кипучие для Москвы дни, когда солдат, стрельцов, жильцов, городовых дворян на улицах было больше, чем московских жителей, приехал в стольный град сын друйского воеводы Афанасия Лаврентьевича Ордина-Нащокина – Воин.
Всего три недели тому назад Воин гулял по Кракову среди чинной и чистой публики и – как с небес в болото: татарская Москва.
Красная площадь от Казанской церкви до Спасской башни перед встречей грузинского царя Теймураза была очищена от убогих лавчонок, но уже на другой день после шествия лубяные и чуть ли не из плетня торговые «палаты» пошли расти, налезая друг на друга, как растут опята на пнях. Мужики и бабы луком пропахли, рты щербатые, морды дурашливые. Всякий встречный здоровается, да с таким приятельством, словно сосед. Женщины смотрели на Воина бесстыже, не скрывали, что добрый молодец им приглянулся. И оттого, что это он, благородный человек, был по нраву этим закутанным в шали и шубы курицам, у Воина рот набок от брезгливости съехал.
Даже на прием к царю шел сынок друйского воеводы без трепета, стыдясь за отца. Отец о царских приемах рассказывал благостным полушепотом, помня каждое слово и движение царя, показывая, кто и где стоял и как смотрел. В году раза по три, по четыре предавался Афанасий Лаврентьевич воспоминаниям и непременно проливал благостные слезы, что удивительно – в одних и тех же местах своих повествований, на одном и том же слове.
Воин готов был уличить отца в неискренности, но Афанасий Лаврентьевич рассказывал о встречах с царем с глазу на глаз, не рассчитывая на то, что царю перескажут о небывалой любви друйского воеводы к его царскому величеству.
Впрочем, государь, может быть, и знал об этих рассказах. Молодой дворянин был приглашен не в толпу зевак – в собор, и не в Грановитую – целовать руку, но в его царского величества личную комнату. Отец такого приема не удостаивался, и Воин ликовал: обошел батюшку.
Вели Воина позлащенные брюхатые жуки, передавая друг другу, от Золотого крыльца до заветной, ничем-то не примечательной двери. В Польше в банях двери нарядней и торжественней. Там именно двери, а тут дверь. Дверь – ушиби голову, низкая, сколоченная из дубовых плах. Тяп-ляп – и навесили на петли.
В комнате бросился в глаза низкий потолок. Было жарко, пахло сеном, и в самом воздухе была теснота.
– К столу подойди, – сказал Воину умноглазый человек, одетый в легкий, серого шелка кафтан, с чешской круглой бородой, совсем нездешний. Это был Федор Михайлович Ртищев.
Воин сделал шаг и только потом поднял глаза.
Ордин-Нащокин-старший молился об этом многожеланном часе: его сын стоял перед великим государем и великий государь желал его сына слушать.
– Здравствуй, Воин Афанасьевич! – сказал человек, сидящий за столом, русый, в золото, и такой же умноглазый, как тот, в сером кафтане.
Воин опустился на одно колено, сообразил, что это не по-русски, но заупрямился, не поменял польского рыцарского поклона на рабский, на двух коленях, на татарский – распластавшись, на русский – лбом об пол.
– Говори, да не о здоровье короля, а какие у короля затеи затеяны, – сказал государь, придвигаясь вместе с креслом вплотную к столу и показывая дворянину на стул. – Садись, садись! Здесь не Грановитая палата.
Неожиданное приглашение Воину польстило, но в мозгу стоял вопрос: не слишком ли просто? Возможно ли такое у Яна Казимира?
Два месяца жил при короле, участвовал в переговорах о мире, но подобной беседы вести не пришлось.
Сел, быстро поднял на царя глаза и смущенно приопустил ресницы.
– Ваше величество, о мире при дворе Яна Казимира все говорят с великой охотой, и каждый, встретив русского человека, спешит улыбнуться, – внятно, ясным голосом сказал Воин. – Однако известие об измене гетмана Выговского двор и сам король встретили как нежданный подарок судьбы. Вельможи закатывали роскошные пиры, искали украинцев, хоть из простонародья, и сажали этих казаков и мещан за свои столы. Многие знатные люди, у кого есть знакомства среди мурз, отправили в Крым подарки и письма. Казаков в Вавеле уже не боятся, но думают о них как о дружественной силе.
Лицо у Алексея Михайловича сделалось несчастным, брови поднялись коромыслицами.
– Говорят ли в Кракове… о царевиче Алексее?
Воин струсил: царя правда не обрадует, а говорить полуправду отец запретил строжайше: «Великий государь потому нас, людей неродовитых, видит и о нас помнит, что мы для него – правда. Вильнешь хвостом – отвратишь его от всего рода Ординых-Нащокиных раз и навсегда».
– Наияснейший великий государь! – Воин вскочил на ноги. – Я среди твоего посольства бывал у королевы. Она говорила с добрым сердцем: когда его высочество царевич Алексей Алексеевич придет в возраст, она сама высватает его высочеству дочь покойного императора Фердинанда.
– Значит, о короне уж и речи нет?! – Государь положил на стол локти, упер кулаки в виски, задумался.
Воин, вскочив, не знал, удобно ли теперь сесть, и стоял.
– Почему они не хотят нас? – спросил царь, обращая лицо сначала к Ртищеву, потом к Нащокину.
– Дозволь ответить, великий государь, – быстро сказал Воин.
Алексей Михайлович удивился:
– Неужто знаешь доподлинно?
– Я слышал, как многие повторяли слова литовского гетмана Гонсевского.
– Да он в плену! У нас он!
– Видимо, гетман успел сказать это до пленения. «Когда король Сигизмунд занял престол, среди ста семидесяти двух сенаторов католическую веру исповедовали двое, да сам он был католик, и когда умер, разве что один Адам Кисель не покланялся в сторону Рима. Сигизмунд менять веру не принуждал, он только давал воеводства и каштелянства одним католикам».
– Я – не Сигизмунд, – сказал государь, обидевшись, – я бы никого ни в чем понуждать не стал бы…
Вдруг быстро открыл крошечный сундучок на столе и рукой поманил Воина:
– Вот тебе золотой. За толковость.
Молодой Ордин-Нащокин, кланяясь, принял награду.
– На шапке носи, – сказал государь.
Прием, видимо, был окончен, и Воин, постояв, спиной попятился к двери.
– А люди-то в Польше что говорят? – спохватился государь. – Неужто не сыты войною?
– Простые люди молят Бога о мире и на тебя, великий государь, надеются. Да только… Дозволь правду сказать.
– Говори, Воин Афанасьевич. Я рад, что сын достоин мудрого отца своего.
– Кто на Украине землю потерял, великий государь, – сказал Воин, – тот готов войну затеять хоть завтра. Города, селения, земли на Украине потеряли многие – и мелкая шляхта, и фамилии самые именитые.
– Не зазря, значит, посылаем войско?
– То ты знаешь, великий государь. В Польше много людей неукротимых. Неукротимые слов не боятся, на них сила нужна.
– Утешил ты меня, Воин Афанасьевич! – Царь встал из-за стола, подошел к дворянину. – Скажи отцу, пусть чаще мне пишет. Я твоего отца люблю. Узнает он от меня милости многие. Служи, как отец служит, и тоже будешь в милостях, будто пчела в меду.
Выпорхнул Воин из царской комнаты на крыльях, а его уж улыбки ждут. Дворцовый народ удачу чует воистину как пчела мед.
Пролетев через все эти улыбки, оказался Воин опять-таки на Красной площади, среди крикливых баб и сморкающих в пальцы мужиков.
– А все-таки и он как они! – сказал себе, передернувшись. – Пчела в меду! Пчела, да в навозе.
Стопятидесятитысячное войско князя Трубецкого вышло из Москвы на преподобных Павла Фавейского и Иоанна Кущника, 15 января 1659 года. Кроме Алексея Никитича воеводами были Семен Романович Пожарский да Семен Петрович Львов. Это войско уже познало победы над поляками, над литвой, над шведами. В дорогу отправилось весело. Под колокола, под клики народа, под сорочью стрекотню. От сорок в тот день Москва пестра была, трескотня стояла такая, люди друг друга не слышали.
Царь Алексей Михайлович, провожая войско, все на одно заветное окошко в Тереме посматривал, из того окошка царевич Алексей Алексеевич своему войску радовался. Когда-нибудь вспомнит, какие полки отец на врагов своих выставлял.
Все делалось споро, ладно, как того желал государь, но впервые за все войны, какие успел навоевать, не получило войско патриаршего благословения. Алексей Михайлович о том много не задумывался.
Недели через две катал он сына на Москве-реке с горок. Сам любил на салазках с высот слетывать и сыну свою смелость и ловкость передать хотел. Алексеюшка был еще мал, но царь видел: на самой-то быстрине сын глаз не зажмуривает – храброе сердце у дитяти.
Засмотрелся Алексей Михайлович на снежный утес. Кажется, самой Кремлевской стены величавее, бел, как сахар. Навис над рекой могуче, будто не он ее, а она его. И вдруг без видимой причины вся громада снега осела, понеслась вниз и бухнула, как из пушки, об лед.
Весь день не выходил из головы царя этот снежный обвал, сердце грызла тревога. Ах, как нужен был Никон, да не теперешний, воскресенский, а тот, что желал поднести Господу Богу Земное царство, христианнейшее, светом православия осиянное!
И тогда позвал государь ближних своих бояр в свою комнату: Бориса Ивановича Морозова, Якова Куденетовича Черкасского, Никиту Ивановича Одоевского, Илью Даниловича Милославского да другого Милославского, Ивана Андреевича. Встретил ласковым взглядом, словом твердым:
– Делатели отческого благочестия, наполнители сокровищницы нашего царства, мы послали в Малороссию наше царское войско. Оно велико, но я хочу, чтобы от большой рати война была малая, а совсем не будет – то православному народу и нам, грешным, на счастье. Подумайте, как накормить войну-волка, чтоб ни одна мирная овечка не была погрызена.
Обнял каждого, поцеловал, приговаривая:
– Цвет царства моего!
Бояре ожидали: государь будет думать вместе с ними, но он оставил их, отправился в трапезную дворцовой церкви Святой Евдокии. Здесь Алексея Михайловича ожидали крутицкий митрополит Питирим и люди Тайного, необъявленного приказа: стрелецкий голова Артамон Матвеев, думный дьяк Дементий Минич Башмаков, подьячий Юрий Никифоров. Статейный список, коим должен будет руководствоваться воевода Трубецкой, полагаясь не на дурную военную силу, а на разум и христианскую любовь, подготовили дьяки Посольского приказа, но иные статьи нужно было подрумянить, оставляя воеводе видимость свободы действий, иные вычеркнуть, как негодные, а какие придумать заново, если придумаются.