Аввакум — страница 68 из 112

Никон знал о себе – не смирится, не остановится в своем противничанье всему и всем, хоть почерней луна – не остановится.

Сложил у лица ладони, медленно-медленно развел их, словно раздвинул полог бытия, ожидая нездешнего мира и света, но очутился у истоков своих. Стоял он, сирота Никита, отрок, злой мачехой гонимый, стоял, тростиночка, на холоду, на ветру и не чаял от осеннего солнца тепла. Нет сироте в избе тепла, у печи, где же его найти на юру под серыми облаками?

Но он крикнул, призывая Христа, и облака разошлись, и на его плечи просыпались ласковые золотые лучи.

И силился, силился святейший помолиться хоть в половину того, как умел молиться Никита, ничего не желая себе от Господа, но желая Господу:

– Отче наш, иже еси на небесех… да святится имя Твое, да приидет царствие Твое…

Православный человек тогда только и бывает Богу равен, когда «Отче наш» читает, ибо, не боясь сатаны, который кругом ходит, хлещет сатану святым словом, ратоборствуя за иное царство, за Божеское.

8

В субботу Никон, одетый по-дорожному, весь день просидел в келье, не прикасаясь ни к еде, ни к книгам.

Вечером к нему подослали Демьяна со сбитнем.

– Святейший, на шафране сбитень, с корицей.

Никон улыбнулся. Он сидел сгорбившись, непривычно маленький, уютный. Отведал, напился и забыл похвалить питье.

– Звезд, чаю, еще нет на небе?

– Высыпали, святейший.

– Высыпали?.. – Никон залпом допил остатки сбитня, медленно разогнулся, так разгибаются, скинув снег, вершины елей.

– Мне пора.

Демьян не осмелился спросить – куда пора?

– Пошли со мной. До моего скита проводишь. Закроюсь от всего мира, и – как хотят.

Сразу пошел из комнаты, и Демьян, бросившись следом, не успел одеться. Никон не заметил Демьяновой рьяности, а мартовский ночной мороз тропу стеклом выстлал.

Шли молча. Теперь Никон был громаден. Казалось, не человек – это будущий огромный собор явился и пошел.

По оледеневшей деревянной лестнице с монастырского холма в долину спускались долго и трудно. Никон всею тяжестью опирался на худое Демьяново плечо, но это невыносимое многопудье было монаху-иудею в великий почет, и он, пузырясь жилами от напряжения, держал и терпел.

На ровном месте Никон наконец увидел, что его провожатый даже без скуфьи.

– Ты что же не оделся?

– За тобой, святейший, поспевал.

– Успел. Теперь дрожи.

– Авось!

Никон остановился, посмотрел Демьяну в лицо:

– Совсем русским заделался?

– Я в России рожден, иной страны не ведаю.

– А желал бы русским родиться?

– Я всякую ночь ложусь спать иудеем и всякое утро пробудиться чаю русским.

– Ну и дурак.

Зашагал сердито, размашисто. Шаги огромные, пришлось бегом поспевать. На мосту через поток Кедрон Никон нежданно повернулся. Сумерки уже были черно-синие, но корочка наста упрямо держала остатки денного света, и лицо патриарха показалось Демьяну серебряным. Демьян думал, что сейчас ему объяснят, почему он дурак, но Никон указал рукой в небо и на воду:

– Здесь середина мира! Здесь Новый Иерусалим есть! Твоему, иудей, городу не древностью, но святостью ровня. Уж если и мечтать о пробужденье, так о пробужденье иудеем, но верующим в Иисуса Христа, яко Савл, ставший Павлом.

Утром, после молитвы, Никон, не поминая о празднике, разложил перед Демьяном большой лист бумаги и показал ему изображение будущего монастыря. Указывал пальцем на башни, церкви, палаты, называл их:

– Над входными воротами храм во имя «Входа в Иерусалим». Налево – Гефсиманская башня, направо – Дамасская. Между башнями белая стена. Пойдем по правой стороне. Эта башня Ефремова, дальше над прудом, куда Кедрон впадает, башня Баруха, за прудом – Иосафатова долина, а между башнями, у подножья холма, – Самарянский источник. Угловая башня Иноплеменная. Внизу, под холмом, – Силоамская купель. Стена тут прямая до Елизаветинской башни, как раз из этой башни будет лестница с холма, но не теперешняя, а широкая, каменная. Снова стена, угол, на углу башня Давидов дом. Потом башни Сионская и Гефсиманская. Мой скит вот он где – у самого Гефсиманского сада. За садом река Иордан, а за рекою гора Фавор.

Демьян решился спросить:

– Святейший, а река Истра вся будет Иорданом называться или только возле монастыря?

– Сколько будет по берегам монастырских земель, столько будет Иордана.

Демьян весь стал ушами, не только глазами, но затылком слушал, животом, носом…

– А в Воскресенском соборе будет все как в иерусалимском храме Гроба Господня?

– Не камень в камень, но ни одного придела не пропустим. Темница будет Гефсимания, приделы Разделения риз, Обретения Креста, Голгофы… – И вдруг сел, уроня руки. – Господи! Ныне свершается в Москве святотатство. Свершают его царь со священством. – Ухватил монаха за рясу, потянул к себе, глаза невидящие, слез полны. – На Ослю может садиться токмо патриарх! Токмо он, первый архиерей, – во образ Христов, иные чины – во образ апостолов. Умаление образа есть его поругание. Царь Небесный земному царю умаления не простит. Не молиться надо за такого земного царя, но клясть его, не то сам под клятвой будешь. Высшей!

Расплакался.

– Господи, прости! Может, и не водили Ослю-то?

9

Однако Ослю водили. Крутицкий митрополит Питирим, патриарший местоблюститель, посмел воссесть на Ослю.

Не стерпел Никон, не смолчал. У него, что у Алексея Михайловича, рука легко по бумаге бегала. Накатал письмецо единым махом: «Некто дерзнул седалище великого архиерея всея Руси олюбодействовать в неделю Вайи… Я пишу это не сам собою и не желаю возвращения к любоначалию и ко власти, как пес к своей блевотине. Если хотите избрать патриарха благозаконно, праведно и божественно, да призовется наше смирение с благословением честно. Да начнется избрание соборно, да сотворится благочестиво, как дело Божественное. И кого Божественная благодать изберет на великое архиерейство, того мы благословим и передадим Божественную благодать, как сами ее приняли. Как от света воссияет свет, так от Содержащего Божественную благодать приидет она на Новоизбранного чрез рукоположение. И в первом не умалится, как свеча, зажигая многие другие свечи, не умаляется в своем свете».

– Сукин сын! – закричал Алексей Михайлович, прочитав сию очередную дерзость святейшего своевольника, который сам себя изгнал из патриарших палат, подверг опале и запер за стенами наскоро срубленного монастыря. – Лошадей! Да карету подайте скрытную. А поедет в провожатых Дементий.

Всего на двух лошадях, в крытых санках, с десятью молодцами, одетыми в волчьи да лисьи шубы, примчал царь к дому Федора Михайловича Ртищева. Положил перед ним Никонову грамотку:

– Читай, Федя! И надоумь. Я бы его… – Руками скрутил невидимый узел. – Не хочу, не хочу ему же уподобиться. Его злобой на весь мир пыхать.

Царь сел на лавку, Федор Михайлович – рядом. Прочитал письмо.

– Что скажешь?

– Патриархом себя почитает и все патриаршие действа оставляет за собой.

– Но разве это кто другой говорил пред Владимирской чудотворной иконой, пред гробами и мощами Успенского собора: «Я вам больше не патриарх, а если помыслю себя патриархом, то буду анафема»?!

– Слова были сказаны в сердцах. Теперь он эти слова свои запамятовал. Была бы отреченная грамота, а ее нет.

– Так мы что же, и патриарха не можем избрать без его изволения?

– О том и пишет. Божественная благодать на нем, Никоне. Если он передаст ее кому, так все равно не утратит. Свеча, зажигая свечу, в свете не умаляется.

– Если он остается патриархом, – ахнул Алексей Михайлович, – нам другого даже избирать нельзя. Одна невеста пойдет под венец с двумя женихами.

– Патриархов-смутьянов в древности низлагали. Примеров тому немало.

Алексей Михайлович сложил руки на выпирающем животе. Лицом увял, голову опустил. Высокий лоб, чистый, белый, светился умом и доброй волей.

– Патриархов на цепь сажали. Избави Господи! Господи, избавь царствие мое от архиерейской смуты. Это же хуже войны, Федя. Весь народ перемутит.

– Да уже смутил.

– Бог даст, поправлю неправду.

Ртищев положил письмо Никона на лавку возле царя, а сам пошел взял со стола две Псалтыри.

Государь неприязненно косился на паутину Никоновых писаний.

– Никогда, Федя, не клади между мной и тобой ничего Никонова. Он – мордва. Еще и разведет нас с тобой.

– Упаси Господи, государь!

– Упаси-то упаси… Он – злой, Федя. Я ли не любил его. А он мою любовь в корысть, в измену, в гордыню… Всякое доброе мое слово вывернул наизнанку. И белое стало черным… Я боюсь его, Федя, – и поглядел на книги. – Вижу, старой печати и новой.

И было видно, что никакого дела ему не хочется.

Федор Михайлович понял это, но отнести книги назад без ничего тоже было нехорошо.

– Ко мне Неронов приходил.

– Не человек, а вода, – сказал Алексей Михайлович устало. – Все двери от него запри – просочится.

– О вере, государь, страдает.

– Все мы страдаем… Ну скажи, чего он еще придумал? Федор Михайлович открыл книги на закладках, а письмо Никона отнес на стол.

– Государь, пусть мои слова будут не доносом на Неронова, но той молвой, какая ходит в народе. О Никоне монах Григорий, таково иноческое имя Неронова, сказал нелюбезно: «Его, злодея, нет, а дело его есть повсюду». Просил меня прочитать правленые места по Псалтыри Никоновой и сличить со старопечатной. Признаюсь, государь, меня старец Григорий убедил в своей правоте. Он так и сказал: «Я сличил всякое исправление, и ни одно новое старого не пересилило, ни красотою слова, ни истиной. Вот, смотри, государь, – шестой псалом. В старопечатной книге читаем: „Вси творящи беззаконие“, в Никоновой – „Вси делающие беззаконие“.

– Творящи – делающие, – пожал плечами государь.

– Неронов тыкал пальцем в книгу и поедал меня взорами. Чего было книгу марать? «Творящи» – слово крепкое, крепче, нежели «делающие». Вот девятый псалом. В старопечатной книге: «Помощник во благо время в печалех», а вот как у Никоновых правщиков: «Помощник во благовремениих в скорбех». Неронов называет такую правку порчей. Дальше, государь, смотри. «Постави, Господи, законодавца над ними». Никоновы грамотеи правят: «законоположителя». «Не забуди нищих Своих до конца» – «Не забуди убогих Твоих». «Господь царь во ве