Свобода!
Однако ж какая она, свобода, без Енафы, без дитяти! Забежал в лес – и лесом к своему дому. Только слышит – кричат и туда же, куда и он, поспешают мужики, бабы.
«Много же вас тут!» – удивился Савва и больше судьбу не испытывал, чащобой двинул на Рыженькую.
В мешке у него, слава Богу, сальце было да пирог с рыбой. Поел на бегу, силы и прибавилось. Потом и мешок в снег закопал. Жизнь – дороже.
К Рыженькой вышел по солнышку. Хватило ума и здесь поостеречься. Издали, прячась за забором, оглядел улицу у Малахова дома. И что же! Возле ворот лошадка в санях. Двое мужиков чужих. И еще один напротив, забор подпирает.
Савва от Малаха, как от чумы, к монастырю, но возле монастырских ворот тоже чья-то лошадка и других трое мужичков томятся.
Шарахнулся к церкви. А на паперти нищих целая свора. Попробуй тут высмотри чужого!
Не мед заячья-то доля! Всего страшно.
Вдруг смотрит – обоз к монастырю идет. Двое саней с рыбой, двое с хлебом, а на пятых санях – сено.
Вот на это сено и забрался, изловчась, Савва. Ворота перед обозом отворились и затворились. Тут Савва скок наземь – да в покои игумена.
Остановить его остановили, а Савва целует монахов, рад безмерно, что свои, православные, нормальные люди руки ему крутят.
На шум вышел игумен.
Всю жизнь выложил Савва игумену, а потом в ноги упал.
– Я – воин, пятидесятник, дай мне людей – разорю Капитоново гнездо вконец, людей от изувера избавлю, жену из паутины вырву!
Игумен подумал, бровь поднял, поглядел на Савву и руку ему подал для поцелуя.
– С Богом, пятидесятник! Бери монахов, лошадей! С Богом! По старцу Капитону давно уж Соловки рыдмя рыдают… Пушечка у нас обретается, так ты и ее с собой прихвати. Пусть изведают страха Божьего.
Клокотало у Саввы сердце: вот уж как выморит он проклятых угодников! Как тараканов, выморит!
На двенадцати санях прикатил. Первые сани с пушечкой развернули, лошадь выпрягли – ба-а-ба-ах!
Савва никуда и не метился и не знал, как метиться. Пальнул, а ядро хвать по колодезному журавлю. В щепу разнесло.
Визг поднялся, плач, стон. Смутилась душа у Саввы. Давно ли все тутошние перед ним были виноваты, и вдруг сам стал виноват, один перед многими.
– Ну, вы сами тут управляйтесь! У меня дело есть! – распорядился и, завалясь в сани, погнал к своему дому.
Выкатил на поляну, смотрит – и тут уже улепетывают. Четыре бабы на ухватах, как на носилках, уносят Енафу. В лес бегут.
– Стой! – заорал Савва, сворачивая в снег, а лошадь ух! ух! – да и стала.
Спасибо, пистолетом в монастыре обзавелся. Пальнул в снег перед собой. Бабы кинули ношу с плеч – и россыпью в елки.
Подбежал Савва к жене, а она сидит в снегу и не глядит на него. Взмолился:
– Енафушка, очнись! Подними глазки-то свои. Это я – Савва. Муж твой!
Тут и полыхнула на него Енафа глазищами:
– Не прикасайся! Я, очистясь от греха, – непорочна и совершенна.
Ударила черная кровь Савве в голову.
– Ах ты баба, телячья голова! Легко же тебя задурили! Скоре-о-охонько!
За шиворот поднял да наотмашь – по морде! И еще раз поднял – и опять, силы не умеряя.
А кровь-то не унимается! Лег на нее, о глазах досужих не помня, и насиловал, во всю свою береженую охоту, во всю муку. Потом уж, обессилев, перевалился лицом к небу, спросил:
– Вспомнила, чай? Али нет? Где, где ребеночек мой?! Да хоть кто он, сынок али дочка?
Тут Енафа и заревела, да так, будто пруд с весенней водой спустили.
Пришли в дом, а внутрях он весь голубой, красный угол золотом расписан. Вместо икон – вроде бы голубятня, и в той голубятне мальчик, как в раю, золотым яблоком играет.
Савва как самого себя увидел.
– Сынок!
Кинулся, снял мальчишечку с верхотуры, к груди прижал. А мальчишечка пыхтит недовольно.
Енафа на лавку села, голову руками обхватя.
– Некогда рассиживаться! – крикнул на нее Савва. – Одевай сыночка. Да силы собирай. Сейчас монахи пожалуют.
Енафа успела в поневу нательные рубахи завязать да еще сунула ковшик серебряный за пазуху.
Савва посадил Енафу с сыном в сани, вывел лошадь из сугроба, за кнут уж было взялся, тут Енафа и скажи:
– В земляном терему братья твои спасаются.
Теремом оказался погреб.
Кинулся Савва туда – сидят голубчики. Сами себя замуровали в чуланчиках земляных. Разгромил кирпичную кладку, вынес мучеников на свет Божий, сложил колодами в сани и, не оглядываясь, погнал в Рыженькую.
На весь лес дымом пахло – монахи жгли избы.
У Малаха на столе жаворонки, а гости к Малаху как снег на голову.
Подкатили сани, снег заскрипел, дверь настежь – и вот они: Савва с Енафой, а Енафа с дитятей.
За столом у Малаха не как прежде – едок на едоке: Настена, да Емеля, да сам-третей.
Поклонился Савва хозяевам:
– Принимайте! – и Емеле кивнул: – Помоги-ка мне, свояк.
Принесли немых Саввиных братьев. Положили на лавках: одного у печи, другого возле двери. От братьев дух крепкий, как от нужника.
– Фу! – сказала Настена, и никто на нее не цыкнул.
Была Настена брюхата, а сидела хоть и не под образами, но уж так сидела – всякому ясно, перед кем в доме по одной половице ходят.
Хозяева и гости наздравствоваться как следует не успели – вдруг Енафа разрыдалась.
– Батюшка! Настюшка! Где же сестричка, где братцы?
– Эка дурь лесная! – первым пришел в себя Малах. – Целы все. Уймись! Маняшку замуж выдали. Приезжал в монастырь знаменщик из царевой Оружейной палаты, деисус подновлял. Он и высватал меньшую. В Москве теперь живет. И Федотка с Егоркой там же. Они знаменщику подсобляли в храме, да перестарались. В учебу обоих забрал.
– Без лишних людей – в избе просторно, – сказала Настена. – Воздуху – как на воле.
– Ох, сестрица милая! Как же давно я вас не видела! – Енафа не приметила, что Настена губки поджимает. – Разнесло-то тебя! Никак двойню родишь.
– Вон он каков! – кивнула Настена на огромного Емелю.
– Да что ж мы все стоймя стоим! – всполошился Малах. – За стол садитесь. Настена жаворонков напекла. Почти уж и перезимовали.
Савва показал на братьев:
– Баню бы затопить. Угодники Божии. Как из свинарника.
Малах и Емеля оделись и ушли – кто по воду, кто по дрова. Савва принялся хлопотать над братьями. Попросил у Настены молока томленого, из ложки поил, словно кутят малых. Кожа да кости. Оба седые, серые, жизни в каждом на волосок, а все ж светили ему глазами – на улыбку сил у них не было.
Пришел Малах.
– Скоро банька поспеет, у меня печка шустрая. Покудось отобедаем.
– После бани поем, – сказал Савва. – В себя, тестюшка, никак не приду. Ты знал, что у них там творилось?
– Слухи были.
– Слухи!.. Затоптал я осиное гнездо.
Енафа глядела перед собой, отщипывала от жаворонка крошки.
– Помоги, – сказал Савва Малаху. – У них и ноги-то не ходят.
– Господи! – удивился Малах, когда подняли старшего брата. – Мужик, а как малое дите, веса-то совсем нет!
Енафа и Настена остались с глазу на глаз.
– Вы что же, насовсем к нам? – спросила Настена, поглаживая себя по коровьим бокам.
Енафа все отщипывала кусочки от жаворонка.
– А ты что же, – наклонилась Настена к сестре, – ты у них за богородицу, что ли, была?
Глаза Енафы наполнились слезами.
– Чудно! – сказала Настена. – Как мальчонку твоего зовут?
– Агнец.
– Такого имени отродясь не слыхала. Агнец – это ведь овца?
– Не знаю, – сказала Енафа.
– Ты словно бы спишь.
– Разбуди! Разбуди! – Енафа вдруг вдарилась перед сестрой на колени. – Да разбуди же ты меня!
– А вот и разбужу! – вскочила на ноги Настена, и была она в тот миг прежней Настеной, хитрой, веселой, охочей на выдумку. – Ты хоть помнишь, какой день сегодня?
– Какой?
– Да ведь Сороки! Из-за моря кулик воду принес, из неволья. Айда весну покличем! Как в девках!
Енафа поднялась с колен.
– Айда! – Взяла несколько деревянных ложек, постучала одну о другую, дала сыну: – Играйся! Мама скоро придет.
Мальчик взял ложки и принялся колотить одну о другую. Енафа оделась, выскользнула за дверь.
Небо было затянуто белой ровной поволокой, в воздухе чувствовалась влага. Снег под ногой не скрипел, проседал податливо, будто смирившись с судьбою.
Они зашли за первые березки, обнялись, тихонечко кликнули:
– Ау!
И послушали. Тихо было в лесу. И пошли они друг от друга, от дерева к дереву, и замирали, и кликали:
– Ау-у!
И припала Енафа к березе. Уж больно кора у нее была белая, даже вроде и голубая.
– Ау-у! – позвала, и ветер вдруг прокатился над лесом, влажный, сильный, и Енафа услышала, как вздрогнула береза, так со сна вздрагивают, и сама задрожала: – Ау-у-у!
Угу-гу-гу-у-у-у! – гулял в вершинах весенний сильный ветер.
Енафа мимо давешних своих следов побежала обратно.
– Настя! Настя!
Настя шла ей навстречу.
– Ты что?
– Откликнулась!
– Кто?
– Весна!
Настена засмеялась:
– Я же говорила, что разбужу тебя.
– Пошли! Скорее, скорее! Домой хочу! В баню хочу!
– По Савве, что ли, соскучилась?
– По Савве.
И, уже не слыша сестру, – чуть не бегом. Останавливалась, поджидала тяжелую теперь на ногу Настену и опять вперед, вперед, подметая подолом глубокие снега.
Братья-молчуны, в белых рубашках, намытые, расчесанные, сидели за столом с Малахом.
– А Савва где?
– В бане, – сказал Малах. – Всех намыл. Теперь сам парится.
Енафа сняла с полки над порогом веник и выскочила за дверь. Раздевалась в предбаннике как угорелая, руки и ноги дрожали, и сама вся трепетала. Дернула дверь в баню – не поддается. Еще дернула – никак! Чуть не заплакала, но дверь распахнулась.
– Это я, Савва! Это я пришла, спинку тебе потереть.
– А я уж и заждался, – подхватил ее, унес в банное, духмяное, пахнущее летом тепло.