Обнял старика, позвал в трапезную. Кормил из рук своих, как птицу.
– Из той пещерки молитвы к подножию Господнему долетали. Вот и стал я патриарх. А ныне среди вражды живу. Молитвы мои бьются в тенетах, далеко им до неба. Помолись за меня, Онисифор, на речке нашей жемчужной. Жемчуг-то монахи до сих пор собирают?
– Некому собирать! – Инок, освободясь из рук Никона, выбрался поспешно из-за стола и упал в ноги. – Стар я! Нет мочи в дебрях жить. А монахи из пещерок ушли. Я к тебе два года поспешал. А тебя уж и нету в патриархах.
Никон нахмурился:
– Из Москвы я ушел, не из патриархов. Из патриархов самовольно не уходят, ибо тот грех и отмолить нельзя. Из патриархов – изгоняют… Ну да тебе, старче, про то думать не надо… Посытнее хотел жить, потеплее.
– Посытнее, – признался Онисифор. – Всю жизнь был голоден. От холода кости стреляют. Как стрельнет, так я и закричу. Монахи меня за тот крик хуже собаки били.
– Не о Боге ты думаешь, – сказал Никон. – Себя жалеешь, одного себя любишь. Ну да ладно, коли поеду в Крестный монастырь, так и ты со мной поедешь.
– А помнишь, как старец Боголеп спасал тебя от восставших монахов? В Кожеозерской обители, помнишь? Не простой был человек Боголеп, из князей Львовых. Тебя большие люди всегда любили, а вот простые монахи дубьем готовы были прибить.
– Умерь язык свой, Онисифор! – сказал Никон, уже не зная, как отделаться от глупого старика.
И тут прибежал келарь:
– Господин великий! К тебе пришествовал от царя думный дьяк Алмаз Иванов.
Никон просиял. Потеплел глазами, глядя на свое виленьгское солнышко.
– Останься, старче! Послушай! В великий час послал тебя Господь ко мне. Во свидетельство.
Величие всплывало со дна омута, как всплывают златоглавые святые города из-под спуда заклятых вод. На глазах смиренный Никон обернулся великим господином. Алмаз Иванов, вступив в келью, смутился, ибо понял, что ожидает святейший от государева посла.
– Для чего ты приехал в Москву? – еле слышно вопросил дьяк то, что ему приказали спрашивать.
Никон стал белее старца Онисифора.
– Я приехал по зову великого государя.
Окаменевая, ждал других вопросов, но других вопросов у думного дьяка не было. Хуже пощечины.
Алмаз Иванов отбыл, и три дня покоя.
Самое удивительное, Алексей Михайлович забыл о Никоне без всякого умысла.
Приехали с Украины остроглазые подьячие из Тайного его приказа, привезли вести нежданные. Первое: князь Трубецкой войско свое спас и пушки спас.
Огородился табором и пошел от Конотопа к реке Семь. Татары и казаки разбежались на легкую добычу, но попали под пушки. Ударили по обозу – и там пушки. Забежали с головы – и снова дыхнуло на них драконьим дыхом. За Семь войско перебралось, а там болота. Между топями петлять – мука мученическая, но казаки и татары не посмели дальше идти. Выговский, упустив Трубецкого, отыгрался на малых городах. Пришел под Ромны, целовал крест, что отпустит московских стрельцов с миром, а как ворота ему отворили, всех русских похватал, ограбил и, повязав, отправил в полон к польскому королю.
Таким же обманом были взяты Глинск, Лохвица, Константинов. Только пленных теперь гнали не к полякам, а в Крым.
Споткнулся пан гетман на Гадяче. В Гадяче заперся миргородский полковник Павел Ефимов Апостол.
Вдруг – как гром с ясного неба: примчались гонцы к Магомет Гирею. Кошевой атаман Серко да сын Хмельницкий Юрий потоптали ногайские улусы и многих детей, женщин и даже воинов увели в плен. Не прошло дня, из Бахчисарая гонец – донские казаки жгут города в Крыму, и не только на побережье, на полсотни верст вглубь материка залетают, грабят, убивают, жгут.
Хан, не раздумывая, поднял орду и покинул Выговского. Гетман кинулся уговаривать хана, отправил при хане письмо Хмельницкому, чтоб тот всех пленных до единого человека вернул в Крым. Но Магомет Гирей орду не вернул.
– Гяуры, собаки! – топал ногами на Выговского. – Горько тот плачет, кто вам, украинцам, верит. Вы жидов за их измены клянете, но сами вы жиды троекратные. Молитесь не Иисусу Христу, но мошне. Кто даст больше, тому и молитесь. Ваш Хмельницкий для Москвы был православный, для Рима – католик, для Истамбула – муслим. И вы все как он. Я знаю, ты заодно с Юрко Хмельницким. Нет тебе веры!
Хан ушел на Сумы и Ливны. Города не тронул, но села пожег и людей увел.
Алексей Михайлович хоть и рад был, но его одолели сомнения.
– Откуда, однако, вам известно, – спрашивал он своих тайных людей, – откуда вам известно, какие слова говорил хан гетману?
– Те слова доподлинные! – ответили подьячие. – Их передал нашему человеку Сефирь Газы, человек у хана не последний. Через Сефирь Газы мы знаем, что Выговский виновен в погибели русских пленных.
– Каких пленных?! – изумился царь.
– Вместе с Пожарским да со Львовым татарам в плен сдались пять тысяч рейтар. Хан спросил Выговского, какую часть полона он желает получить, а Выговский сказал: «Эти пленные нынче нам обуза, а завтра, когда воротятся из плена, будут угрозой». – «Тогда они твои», – сказал хан, и Выговский послал казаков зарубить всех до одного, чтоб разговоров не было. И зарубили.
Отлегло на сердце. Однако если хан в Сумах да в Ливнах, ему до Москвы ближе, чем до Крыма. Это говорилось себе, чтоб не сглазить, но тут явилась иная мысль. Никон! Воскресенский монастырь очень уж недалеко от Москвы. Вечный соблазн для недовольных. И на Ильинку снова отправился Алмаз Иванов.
– Великий государь указал тебе, святейший, идти в крепкий Макария Калязинского монастырь, ибо гетман Выговский грозил привести к Москве крымского хана.
– Перекрестись, Алмаз! – изумился Никон. – На моем подворье стены невысоки, от Ильинки до царева Терема полчаса пешего хода. Самим ветром слух донесло – князь Трубецкой в Путивле, со всей своей ратью, со всеми пушками. Хан в Крым ушел, Выговский – в Чигирин.
– Не слыхал такого, – ответил Алмаз Иванов. – Видно, на твоей Ильинке монахи знают больше государевых людей в Кремле.
– Что нам разговоры пустые разговаривать, – твердо сказал Никон. – Возвести благочестивейшему государю мое слово: в Калязин монастырь нейду. Лучше мне быть в Зачатьевском монастыре. Милостью Божиею и его, государевой, есть у меня свои крепкие монастыри – Иверский, Крестный. Я, доложась великому государю, пойду в свои монастыри. Возвести ныне его царскому величеству, что я пришел в Москву говорить великому государю о своих всяких нуждах.
– А какой это Зачатьевский монастырь? – не понял Алмаз Иванов.
– Тот, что на Варварском Крестце под горою у Зачатья.
– Нет там монастыря. Там тюрьма.
– Ну вот этот самый и есть Зачатьевский монастырь.
Алмаз Иванов уехал от патриарха напуганный, но царь был весел и сговорчив.
– Поезжай к святейшему, позови ко мне и привези, – сказал он Ртищеву-младшему.
Карету за Никоном послали царскую, правда, не золотую, для великих выездов, – смиренную, в которой государь к Троице ездил.
Ртищев сидел с патриархом в карете, но святейший сразу закрыл глаза и не только слова не вымолвил – ни разу не поглядел ни на Москву, ни на Кремль, ни на святые соборы.
Алексей Михайлович, увидев Никона, со всех ног навстречу кинулся.
– Отче святый! Слава Тебе, Господи, жив, здоров! – Трижды поцеловались, припал головой к святейшему плечу, слезу смахнул. Повел за руки, в кресло усадил, просил со смирением: – Царевича, крестника, благослови, царицу, царевен. Все ждут тебя. Как здоровье-то?
– Молитвами детей моих духовных, слава Богу. А как твое здоровье?
– Тоже слава Богу. Ты за нас молишь Бога, Бог нам дает всякого благополучия. Царицу поди благослови.
– Великий государь, – сказал Никон торопливо – выставит, и о делах не успеешь сказать, – я свои монастыри, Иверский да Крестный, ставил быстро, на то была Божья воля да твоя милость. Ныне строю всем храмам храм, а денег нет, и милости прежней не видно. Чтоб не побираться по крохам, построил я кирпичный завод. Кирпичу нужно не меньше семисот тысяч. Известь нужна. Дозволь из Звенигорода пожаловать или продать по дешевой цене тысячу бочек извести. Это малый запрос. Нужно всего две тысячи.
– Задаром дать нынче нельзя, – сказал Алексей Михайлович, вздохнув. – Денег в казне совсем нет. Продам на медные деньги.
– Спасибо и на том… И еще есть у меня моление. Не гони меня в Калязин, где буду жить приживалкой, дозволь мне поехать помолиться в Крестный монастырь. Покуда Воскресенский строится, я там поживу, помолюсь. Скучаю по Северу. Анзеры снятся.
– Поезжай, святейший, куда душа просит. Ты человек вольный, – не пряча глаза, легко солгал Алексей Михайлович. – Я бы тоже с тобой поехал. Поплакал бы перед Господом. Ан нет! Кругом война! Ни на единый час нельзя оставить царство.
– Дозволь, государь, взять мне с собой мое старое архиерейское облачение, митру старую. Я ее делал на свои деньги. Хоруны всякие.
– Ох, святейший! Я в церковные дела не вмешиваюсь. Вы уж там сами как-нибудь поладьте. Ты царицу-то поди благослови.
Никон встал, поклонился в красный угол иконе Спаса Нерукотворного.
– Да не оставит тебя Господь, великий государь, в делах великих. Мало я тебя спрашивал. Мало ты меня спрашивал. А спросить нам было о чем. Сказано: «Что было с Иисусом Назарянином, Который был пророк, сильный в деле и слове перед Богом и всем народом; как предали Его первосвященники и начальники наши для осуждения…»
Пока Алексей Михайлович соображал, что ему сказано, Никон ушел на половину царицы. Ответить было некому.
На следующий день на подворье Воскресенского монастыря Никон устроил общую трапезу. Кормили простой народ и нищих. Подавали уху из судака и круто сваренную пшенную кашу. Никон в трапезе не участвовал, он вышел к народу, когда уже была прочитана благодарственная послеобеденная молитва.
Принесли воду и полотенца. Никон принялся омывать ноги странников и некоторых из них спрашивал:
– Простите темного. Мир с поляками, чаю, уж заключили?