И Афанасий Лаврентьевич, поискав глазами, перекрестился на золотые купола Благовещенского собора.
Нынче он ехал в Москву не только званым гостем, но и хозяином. Своего дома он еще не видел. Место приглядел сын Воин, дом выбирал и покупал комнатный слуга Сильвестр.
Сначала к храму Покрова, а потом уж домой.
Служба уже кончилась, и нищие с паперти ушли. Подал полушку мальчику, деньгу старухе. Поставил свечи перед иконами. Ефимок пожертвовал на храм. И совсем почувствовал себя москвичом.
Выйдя из храма, поглядел, как колышется торжище на Пожаре. Не услышал слов, но уловил музыку речи, все эти веселые выкрики лоточников, беззаботный, незлой перебрех возниц, и в который раз за полчаса потеплел сердцем.
Дом ему понравился с первого взгляда. Каменный, с большой высокой крышей. Шесть окон в ряд на первом этаже, шесть на втором. Крыльцо сбоку, высокое, без затей, на железной двери два стоящих на задних лапах грифона.
В нижнем этаже окна четырехугольные, строгие, верхние – округлые, с кокошниками, в четыре полукольца.
Простора Афанасий Лаврентьевич в доме не нашел, но зато было тепло и уютно. Печи выложены белыми изразцами с зелеными травами, в кабинете стены закрыты тканью нежно-голубой, с серебряными неброскими цветами.
Афанасий Лаврентьевич сразу решил: здесь надо Воину пожить. Уж больно он поляк. Царю иноземное нравится, но ведь меру надо знать. Через край не лей, бухай, да не ухай.
Подумал о Воине, о царе, и внутри начало дрожать, но не от холода или страха. Свершилось! Ум и знание победили тьму и тупость. Царь желает видеть подле себя ученых людей, хочет наполнить Россию вежеством, чтоб за глаза не говорили: царство велико, всего много, вот только уму места не нашлось.
Заготовил Афанасий Лаврентьевич для государя и для Москвы подарок редкий, может, и совсем еще неведомый. Сам же и трепетал, ожидая всеобщего изумления, а может быть, и смеха…
Пока думный дворянин готовился к приему у царя и, опасаясь лишних разговоров о себе, смиренно сидел дома, сметливые люди узнали о его приезде и поспешили показаться новому царскому любимцу. Человек он пусть неродовитый, но если царь любит, то за чинами и поместьями дело не станет.
Первым явился Артамон Матвеев:
– Афанасий Лаврентьевич, а ведь мы почти соседи. В одну церковь будем ходить.
Улыбался широко, по-московски, но Афанасий Лаврентьевич видел в глазах близкого царю человека ледяные звездочки; Матвеев явился распознать пришельца, понять, в чем смысл царского благоволения, каков ум великому государю угоден.
Сильвестр, слуга лифляндского наместника, огромный, черный, одетый в русское платье, но с ассирийской, кольцами, бородой, с золотыми браслетами на запястьях, принес серебряный поднос, а на подносе два тонконогих длинногорлых бокала и с таким же вытянутым горлом сосуд, черный, величиной с яблоко.
– Благодарю тебя, Сильвестр, – сказал Ордин-Нащокин.
Слуга, бесшумный и безмолвный, наполнил бокалы, которые, к изумлению Матвеева, сквозь черноту полыхнули горячим драгоценным огнем, и удалился.
– Этот напиток готовится из вишневых черенков. – Афанасий Лаврентьевич встал, перекрестился на икону и только потом поднял бокал, любуясь огнем вина. Матвеев, ухвативший бокал прежде времени, побагровел как рак, и ему открылось: никогда не будет он с этим человеком в близкой дружбе.
Но Ордин-Нащокин опять удивил, сбил с толку, повернул на свою сторону:
– Я много слышал о тебе, Артамон Сергеевич!
«Отчество знает!» – удивился Матвеев.
– Я приготовил великому государю некую нечаянность, но хотел бы с тобой посоветоваться. Только прошу тебя, пусть тайна останется тайной до самого дня царского приема… Я хочу прочитать великому государю… вирши.
– Вирши?
– Да, вирши. Складную речь одного ученого монаха.
– Я что-то слышал о виршах, – смутился Матвеев.
Чин купецкий без греха едва может быти,
На много бо я злобы враг обыче лстити.
Во-первых, всякий купец усердно желает,
Малоценно да купит, драго да продает.
Вот это и есть вирши. Правда, я собираюсь прочитать иные, возвышенные. Как ты думаешь, не осердит ли государя моя дерзость?
– Вспомнил! На Украине бурсаки виршами нас восхваляли… Я тебе так скажу, Афанасий Лаврентьевич. Государю всякие новины любы. Он заморских тонкостей не сторонится, хочет, чтоб у нас было, как повсюду есть.
– Здоровье великого государя! – Афанасий Лаврентьевич пригубил рубиновый напиток.
Матвеев, благодарный Ордину-Нащокину за его откровенность, отблагодарил самой свежей новостью, подал ее тоже не без тонкости.
– Как, твоя милость, воспринял ты известие о гетманстве Юрко Хмельницкого? – словно о хорошо известном, спросил Артамон Сергеевич.
Ордин-Нащокин нес к губам вино. Известие, подобное грому, от которого сваливается крыша, ни на мгновенье не прервало плавного движения его руки.
Ответил тотчас, не позволяя себе сделать паузу, – а ведь мог бы сначала вина выпить, просмаковать, – судорожно взвешивая все «за» и «против», стремясь понять Матвеева, на чьей он стороне, и, наконец, просто не выдать своей неосведомленности.
– Юного Хмельницкого ждут трудные дни, – сказал Афанасий Лаврентьевич. – И нас тоже. Само дыхание этого юноши может пробудить бурю. Сейчас все шумные витии замрут, чтобы не пропустить ни единого слова, слетающего с губ… гетмана. Стало быть, нас ожидает молчание, разумеется, кратковременное.
Афанасия Лаврентьевича несло, ему нужно было разговорить Матвеева, вызнать подробности случившегося, понять, почему царь не сообщил о столь важной перемене в украинских делах.
– Я был в пути и не вполне наслышан о последних событиях, – чуть небрежно признался Афанасий Лаврентьевич. – Какие полки теперь с Хмельницким, где Выговский? Я помню, что переяславский полковник Цецура перешел под руку великого государя вместе с Нежинским, Черниговским, Киевским и Лубенским полками.
– От Выговского почти все казаки отшатнулись, даже его брат Данила. Пришлось Выговскому у поляков спасаться, в Гребенках, в таборе у их ясновельможной милости Андрея Потоцкого. Юрко Хмельницкий стоял в Германовке, по соседству. – Матвеев перекрестился. – Слава тебе, Господи. Страшное дело под Конотопом Божиим велением для нашего государя пречудно обернулось победой, а для Выговского его злая победа стала бессилием. – Вдруг рассмеялся. – Они там вокруг Белой Церкви как привязанные ходили. Юрко раскинул стан под Взеньем – ему и везенье, Потоцкий – под Хвостовом, вот Выгов-ский и хвост ему. Забрали у гетмана Иоанна булаву да бунчук, его брат Данила забирал. Казачье войско всей силой на поляков двинулось… Ну да эти дела уж быльем поросли, ты про них знаешь.
Афанасий Лаврентьевич об августовских событиях знал, но Матвеева слушал в оба уха: царь на украинские дела смотрит глазами Матвеева. Матвеев и с посольствами на Украину ездит, и с полками ходит.
– А вот про это ты не знаешь, – улыбнулся Матвеев. – Доставили на днях список с письма их милости пана Андрея Потоцкого к королю. Пишет, чтоб король ничего доброго от украинского края для себя не ждал. Все здешние жители скоро-де будут московитами, Заднепровье перетягивает, и сами они того хотят.
– Уж чего я знаю хорошо, – Афанасий Лаврентьевич положил свою руку на руку Матвеева, – так это про тебя, Артамон Сергеевич. Как крепко ты бился под Конотопом и как спас от смерти князя Трубецкого.
– Какое от смерти! От крикунов! – махнул рукой Матвеев.
– Ты все-таки расскажи, что же там приключилось.
Афанасий Лаврентьевич снова наполнил бокалы.
– Князь Пожарский да князь Львов попались на ханскую уду проще карасей, – горько сказал Матвеев. – Алексей Никитич судьбу не стал пытать, пошел от Конотопа прочь, а мне велел обоз отводить. Табор устроили надежный, пушек было много. Казаки-татары налетят, а мы ахнем, ахнем – только клочья летят. К реке Семь вышли, тут стрельцы и перепугались. Страшно им стало табор покинуть, по воде плыть. Схватили Алексея Никитича, кричат на него, трясут, будто он соломенное чучело. Подошел я со своим полком, отбил князя у дурней, и вся история.
– У тебя, Артамон Сергеевич, все просто, – покачал головой Афанасий Лаврентьевич. – Кто спас пушки, которые Бутурлин бросил, когда бежал из-подо Львова? Матвеев. Кто убедил Петра Потоцкого сложить оружие под Черниговом? Матвеев. Кто делал выговор Богдану Хмельницкому за содействие казаков шведскому королю Карлу? Матвеев. И не Матвеев ли ездил укорять Выговского за то, что не сообщил о смерти Хмельницкого? Просто, все просто!
– Да ведь и впрямь просто! Смотрю, пушки в грязи лежат – поднял. Царь повелел ехать – поехал. Волю великого государя исполнять – сердцу радость.
– Ах как ты хорошо сказал!
На глазах Афанасия Лаврентьевича заблестели слезы, но в животе он чувствовал кусок льда: Матвеев – сама удача. То, что ему, Ордину-Нащокину, дается молитвами, мучительными расчетами, отчаянной смелостью, за которую можно поплатиться, потерять все и навсегда, Матвеев совершает как само собой разумеющееся.
– Где же теперь молодой Хмельницкий? Что с Выговским? – спросил Афанасий Лаврентьевич, наигрывая озабоченность.
– Выговский у поляков… Юрко много кочевряжился. Цецура о нем верно говорит: «Молодой Хмель духа лядского…» Раду все же устроили в Переяславле… Статьи кто подписал, а кто неграмотен – приложил палец.
– Неужели среди украинской старшины есть неграмотные? – изумился Афанасий Лаврентьевич.
– Оба судьи неграмотные – Беспалый и Кравченко, оба есаула – Ковалевский и Чеботков, полковников чуть не половина. Сейчас вспомню: Одинец – черкасский, Серко – калницкий, Апостол – миргородский, Засадка – лубенский, Терещенко – прилуцкий, Золотаренко – нежинский.
– Так много?!
– Цецура – переяславский, Носач – их обозный, Петренко – корсунский… Господи, Лизогуб – каневский…
– Вот это для меня новость. Я думал, Южная Русь под влиянием польской культуры должна бы, кажется… – и примолк. – Не ожидал.