Аввакум в леса кинулся, дрова на зиму готовить. В работе забыться. Горевал о Корнилке. В пути родился, ехал все, ехал, по рекам, по дебрям…
– Не уберег, батька, дитятю.
Дожди шли на дню по три, по четыре раза, да только зимой – по снегам, да в мороз, да в ветер – дрова готовить еще страшней.
Мало в ту пору молился Аввакум. В лесу, передыхая, псалмы пел, дома служил полуночницу да час первый. Работа мужицкая, а еда – птичья. Совсем ослаб протопоп. И телом и духом.
Анастасия Марковна с Агриппиной стали вместе с ним в лес ходить, за травой, за корешками, ребята рыбу ловили. Плохо ловилось. Ловцов было много.
Пошли однажды в дальний бор. Аввакум сухостой рубил, а мать с дочерью разложили костер, сварить еду, чтоб в лесу и пообедать.
Притащил Аввакум две сухие березки. Береза хорошо горит, да и кора на растопку – лучше не надо. Смотрит, сидят его горемыки и плачут.
– Что стряслось? – спрашивает Аввакум.
А Марковна за горло себя руками держит, в голос бы не разрыдаться.
– Язык у Агриппины отнялся. Ни словечка сказать не может.
Сел Аввакум на землю, ибо не имел силы сотворить молитву и духом своим взбодрить дочь. И даже вздремнул. И увидел туман между деревьев и край восходящего солнца. Тотчас и пробудился, бодр и величав, как пастырь, подошел к Агриппине и сказал ей:
– Именем Господа Иисуса Христа повелеваю ти: «Говори со мною! О чем плачешь?»
Вскочила Агриппина, легонькая, как та кабарга, что в дебрях с ребятами встретил, поклонилась до земли и сказала ясно:
– Оттого я, батюшка-государь, плакала и говорить с матушкой не могла – сидел некто, светленек, во мне, за язык держал. И велел мне сказать тебе: «Правил бы ты, батюшка, службы по-прежнему, тогда и на Русь будет нам всем обратная дорога. И будешь ты, батюшка, у боярина Ртищева в почете, и у боярыни Морозовой, и у Стрешнева. Указ, батюшка, везут, спешат. Но коли правила править не станешь, то всем нам здесь умереть, и ты, батюшка, тоже тогда умрешь с нами».
Поклонился Аввакум дочери, поцеловал троекратно, перекрестил, благословляя.
– Все ли ты сказала, что велено было говорить?
– Да вот, батюшка-государь, опять он во мне, светленек, – и глаза прикрыла веками и стояла, не шелохнувшись, и Аввакум с Анастасией Марковной обмерли.
Открыла дочь глаза, а в них печаль и тревога.
– Ох, батюшка! Велел сказать, чтоб воевода с тобою пел вечерни и заутрени, тогда Бог вёдро даст, хлеб уродится… – В ноги отцу упала. – Прости, батюшка-государь! Как тебе к Пашкову-то идти?
Поднял Аввакум дочь, по лицу ласково погладил.
– Что от ангела, то не страшно. Теперь же и пойду к мучителю нашему. В дебрях медведь нас не задрал, не сожрет, чай, и Афанасий Филиппович.
Припер Аввакум березовые лесины домой, умылся, помолился, пошел к супостату своему.
Привел Господь в неурочный час, к обеду. Афанасий Филиппович уж за столом кушал с Феклой Симеоновной. Однако слуги доложили о протопопе.
– Садись с нами! – пригласил воевода.
Аввакум поклонился:
– Сначала дозволь слово молвить.
– Если от твоего слова кусок в горле станет, то лучше молчи, а доброе пришел сказать, так изволь, слушаю.
Ничего не стал таить протопоп, о плаче Агриппины рассказал, о ее светленьком.
– Садись, садись за стол, – снова позвал воевода.
Щи были пустые, каша без масла, пироги с грибами.
Аввакум уж и не помнил, когда так ел. Фекла Симеоновна завернула ему полпирога для домочадцев, а воевода изрек свой приговор:
– Буду с тобой молиться, протопоп… Но сам скажи, какой прок теперь сеять? Нынче что у нас?
– Самсон-странноприимец да Иоанна-мироносица.
– Через день Петр и Павел! – И взыграл своими ангельскими глазами. – Коли ангел велел, будь по-твоему. Нынче же и посеем, на высоком месте.
Слово Пашкова не исполнить невозможно. Посеяли поле. Небольшое, ибо не очень-то верили.
Пел Афанасий Филиппович заутрени и вечерни исправно, хоть в глазах его, когда вскидывал на Аввакума, искорки прыгали.
Так ведь вызрело поле-то! Уродился ячмень, зерна тяжелые, колосья все полные. Пожалел воевода – мало посеяли.
Аввакум же сказал ему:
– Полуверу и милость половинная.
Сытнее стал жить Аввакум. Фекла Симеоновна и Евдокия Кирилловна посылали в его дом то пирогов, то рыбки, то маслица.
А тут новое дело! Куры воеводские ослепли, подыхать начали. Фекла Симеоновна, веруя в силу молитвы Аввакума, прислала ему кур в коробе, просила помолиться о них.
Анастасия Марковна испугалась – не куриный, чай, лекарь батька, но протопоп не смутился, не дрогнул. Отслужил молебен. Освятил воду, покропил кур, покадил на них. Не поленился сходить в лес, вырубил корыто, корыто тоже окропил святой водой и отправил вместе с курами Фекле Симеоновне.
Отстала болезнь от хохлатых! Прозрели, неслись исправно.
В награду боярыня подарила Анастасии Марковне черную курочку, токунью веселую.
В первый же день на новом месте курочка снесла два яичка. И на другой день – два. И на третий.
Воспрянул Аввакум, шибко воспрянул, ибо по вере – награда. Чудо – о чуде молящемуся.
Ближний боярин Глеб Иванович Морозов получил указ быть воеводою Нижнего Новгорода. Алексею Михайловичу все еще мерещилась татарская да польская угроза. Крепкие полковники, нежинский – Золотаренко, переяславский – Самко, служили верно, но грызлись между собой за булаву гетмана. Третьим искателем булавы был запорожец Брюховецкий. Дать одному – оттолкнуть двух. Юрко Хмельницкий, однако же, тяготился зависимостью от поляков и просил Брюховецкого и Самко, чтоб они на него напали, тогда он снова перейдет под руку царя. Шатучая старшина, переменчивый народ…
Самко побил ляхов, татар, изменника Сулиму, но он же приказывал не принимать царских медных денег, сговаривался с племянником своим, с Хмельницким, соединиться и уйти под руку крымского хана. А в то же время нежинский протопоп Максим Филимонович привез известие, что Юрко посылал монаха в Константинополь к патриарху – освободить от присяги польскому королю…
Овдовевшего Максима Филимоновича постригли в монахи, и патриарший местоблюститель крутицкий митрополит Питирим посвятил его во епископа мстиславского и оршанского Мефодия. Свершилось сие 5 мая 1661 года. Каша на Украине варилась взбулькивая, но то была крутая каша, с камнями, от которых зубы крошатся.
Да не в том она, главная беда, что солдаты бьют друг друга, а в том, что от происшедшего в Киеве или Нежине несчастья, измены – пусто булькало в животе русского мужика.
Ближний боярин Глеб Иванович Морозов из Казани уехал нимало не медля, желая подготовить Нижний к нечаянному, но возможному переезду великого государя.
Супруга Глеба Ивановича Федосья Прокопьевна последовала за мужем недели только через две. Сначала нагрузила корабль добром, отправила, а потом уж и сама взошла на корабль.
Всякое место на земле – диво.
На Волге то диво волжское. По одному берегу пески ярые, на них, как на снег в марте, смотреть больно. По другому берегу – горы, дубравы. С правой руки вверх-то по течению, за песками – боры сосновые. Деревья прямые, громадные, всякое как терем, по левую руку – сады яблоневые. Яблок – видимо-невидимо. А наутро уж иное. По правую руку не лес за лесом, не стена за стеной – даль за далью. До белых мурашей гляди, и все будут мерещиться зубчатые синие да голубые зыби. А по левую-то руку – всё утесы. Кто там наверху сидит, кто глядит? Сидит ведь и глядит! Ждет. А уж неба, неба! Федосья Прокопьевна столько его над собою видела, что ни в детстве, когда Бог близко, ни в девичестве, когда всякая мечта в поднебесье парит, даже подумать не могла, что столько неба на земле бывает.
Сидя на корме, на бархатном стуле, молилась Федосья Прокопьевна без слов, ибо видела перед собою воистину Божий свет, и душа ее волновалась от ужаса и счастья.
Когда подходили к белому, как лебедь, Макаревскому Желтоводскому монастырю, ударили колокола. Воеводиха не воевода, однако ведь боярыня, и не просто боярыня, а приезжая, к царице вхожая. Игумена в монастыре в ту пору не случилось, уехал в Москву по делу патриарха Никона, келарь же чуть с ума не сошел: как Морозову встречать? Удобно ли с колоколами? А по-простому – почтительно ли? Да и приказал трезвонить, вышел на пристань с крестным ходом.
Лицо у боярыни ласковое, губы нежные, глаза стыдливые, но боярских высоких степеней не уронила. Во всяком жесте достоинство, на слова скупа, а молилась в храме – хорошо, персты складывала по-старому. И когда «Верую» служивший обедню иеромонах сказал без новшеств, поклонилась в его сторону.
Ходила боярыня по монастырскому селу, глядела лавки, где бывают ярмарки. День был торговый, а торговали говядарь, рыбарь да бабы. Мясо у говядаря было дорого, рыбарь же просил за стерлядь как за белугу. Бабий товар – капуста кислая, брусника моченая, сушеная голубика, морковка, репа, грибы соленые, рыбка тоже, у кого свежая, у кого вяленая.
– Отчего так бедно? – удивилась Федосья Прокопьевна.
– Да оттого, что половина купцов вконец разорилась, а кто умный – не торгует. Боятся последнее потерять. Медные деньги ненадежны, вмиг проторгуешься. Сегодня за них серебром пол-ефимка дают, завтра – четверть, а послезавтра – три алтына с деньгой… Одни только большие люди не внакладе, скупают серебро и жиреют.
Прикусила боярыня губку, ибо ей предстояло получить серебряную казну в Лыскове в обмен на медь. Борис Иванович брал у брата взаймы на огромное серебряное паникадило для Соловецкого монастыря, а теперь отдавал.
Вины ради Федосья Прокопьевна взяла у рыбаря стерлядок, заплатила, себя казня, серебром… Ишь стыдливая какая!
Досадуя, монастырю пожертвовала три сотни ефимков, медных. И, видя кислые рожи монахов, взъерепенилась и даровала полтысячи серебром на жемчужную пелену. Тотчас и просияло святое братство, засуетилось… Поднесли боярыне большую икону Макария с житием, с частицей мощей, образок Богородицы в серебряном окладе, тканные крестьянками дорожки, шитые полотенца, филейной работы покрывало.