И так распалился протопоп, что, когда остригли его, когда сняли с плеч однорядку и кафтан, бросился Логгин к алтарю и в алтарь, прямо в глаза Никону, плюнул.
— На! — закричал, срывая с себя рубаху нательную. — Все антихристовы дети взяли. И её, еретик поганый, возьми! Действа жидовского только не чини!
С этими словами и швырнул рубаху свою в алтарь. Развернулась рубаха, вшами за долгое время сидения Логгина в оковах покрывшаяся, опустилась — вот он страх-то Господень! — прямо на дискос, будто воздух, покрыла Святые Дары. Видно было Алексею Михайловичу с места его царского, как запрыгали вши по Святому Престолу. Закрыл государь руками лицо. Страшное творилось в храме.
Притихла вся церковь. Страх великий расползался по жилочкам у каждого. Дрожали все. И государь дрожал, и бояре, и дьяки думные, и владыки. Эвон как тлевший невидимо огонь выметнулся!
Только патриарх сделал вид, что не испугался. Утерев плевок протопопа с лица, крикнул прямо из алтаря перепуганному Борису Нелединскому:
— Что стоишь, окаянный! Прочь из храма тащите мятежника церковного!
Гневный крик этот прервал оцепенение. Онемевшие от ярости стрельцы набросились на раздетого Логгина, только кости трещали у протопопа-расстриги, когда выволакивали его из храма.
Как был, голого бросили в студёное подземелье.
Вечером перед сном доложили Никону, что уже не голый расстрига в подземелье сидит, а в шубе богатой и шапке собольей.
— Господь, говорит, послал... — сказал Шушера.
— Шибко шуба богатая? — спросил Никон.
— Дорогая, владыко...
— Пусть ходит. Шапку только отберите... — приказал Никон. — С него станет, что и в монастыре Божием в шапке сидеть будет.
И когда удалился келейник, долго ещё сидел Никон на постели, шевелил босыми пальцами. Знать бы наперёд, как будет, тысячу раз подумал бы... А ещё Аввакума расстригать надобно. Ох-хо-хо... Своими руками святительскими глупой молве пособлять. Из пустосвятов тех священномучеников изготавливать. Тяжкая участь.
Неспокойно спал Никон.
Далёкий снился ему Анзерский остров. Нескончаемая ночь была. В небе, от края до края, полыхало сияние. Горели в небесном свете снега и льды.
И безмолвно, тихо вокруг было, только голос старца Елеазара из этого безмолвия звучал.
— Уйди, Никон! — молил старец. — Ничего про тебя худого не знаю, но видеть тебя не могу. Христом Богом молю, отойди в другую обитель с острова!
Проснулся Никон, открыл очи, а сияние северное в глазах стоит. Нет, не северное сияние, огоньки от лампад в дорогих окладах икон переливались... Зато вот голос старца не из сна был. Наяву этот голос, эту просьбу старца слышал Никон, когда ещё иеромонахом в Анзерском скиту подвизался...
Много с тех пор великих подвижников Никон видел, многих святыми отцами величал, про одного старца Елеазара твёрдо знал, что святой он. И этот святой и просил его уйти с глаз долой.
Будучи митрополитом Новгородским, как только не замаливал нелюбие старца Елеазара, каких только почестей Анзерскому монастырю не воздавал — всё едино... Снова просит старец, как двадцать лет назад, Христом Богом молит с глаз его уйти...
9
15 сентября, на Никитин день, когда совершается в присутствии государя крестный ход из Успенского собора в Никитский монастырь, должны были расстригать Аввакума.
Как на казнь облачался патриарх в то утро.
Как на казнь собирался и государь.
Плакали и в дворце у царевен. Передали государю, что сестра Ирина Михайловна Христом Богом молит не расстригать Аввакума.
Мрачен молодой государь был.
Никогда так тяжело на службе государю не было. Тянулась и тянулась литургия, которую совершал патриарх. И ещё страшнее, что с каждым мгновением — так стремительно! — приближался миг, которого с томительным страхом ожидали все.
То бледнело лицо у государя, то жаркими пятнами начинал полыхать в нём гнев. Сколько времени мука эта длилась. И тянул, тянул службу патриарх, стремясь отсрочить страшную минуту. Но всё. Пора. Пора давать знак, чтобы вели протопопа.
Неслышно приблизился сшедший с царского места государь.
— Не расстригай протопопа, владыка... — сказал тихо.
— Пошто, государь? — так же тихо спросил Никон.
— Ирина Михайловна, сестра, просила... — сказал Алексей Михайлович. — Христом Богом молит, владыко...
С облегчением кивнул Никон.
А Алексей Михайлович, когда вернулся на своё царское место, глянул кругом и удивился — так засияло вокруг всё. Улыбнулся царь, привычно потянувшись душою к благолепию совершаемой службы...
Так, не расстригши, и увезли Аввакума в Сибирский приказ. Здесь он узнал, что назначена ему ссылка в Тобольск. Ещё — что неделю назад родился у него сын Корнилий.
Далека дорога в Сибирь...
«По указу отца нашего и богомольца великого государя, святейшего Никона Патриарха Московского и всея России, послан от нас с Москвы, за многие бесчинства Юрьевца Повольского оставленный протопоп Аввакум с попадьёю с Настасьицею да с четремя детьми, да с племянницею Маринкою... — поскрипывая пером, выводил дьяк. — А священство у него, Аввакума, не отнято...»
Только на следующий день изготовили в Приказе черновой отпуск на Аввакума Симеону, архиепископу Сибирскому и Тобольскому. Наказывалось ему, чтобы о назначении Аввакума в церковь отписал архиепископ в Сибирский приказ.
А ещё тобольскому воеводе надо писать, каб принял протопопа у казаков да передал архиепископу. А ещё — изготовить отпуск проезжей грамоты с причетом. Через Переяславль-Залесский велено везти Аввакума, оттуда — в Ярославль, дальше — в Вологду, Тотьму, Устюг Великий, Соль Вычегодскую, Кайгород, Соль Камскую, Верхотурье, Туринский острог, Тюмень...
Дак и память не забыть отослать в Ямской приказ о даче подвод и лодок. И в Стрелецкий приказ память нужна о пересылке трёх стрельцов для сопровождения ссыльного до Ярославля...
Скрипели перья дьяков в Сибирском приказе. То как лодочные вёсла скрипели, то как полозья саней по снегу. В дальний путь снаряжали протопопа...
Глава третья
1
колько великих князей, сколько царей русских ждали этого дня? Четыре столетия назад заполыхала в огне татарского нашествия древняя Киевская Русь... И сколько ещё было нашествий, междоусобиц и смут на Руси — сосчитать невозможно... В огне пожарищ, среди дымящейся крови, текущей по российским полям, кто вспоминал, кто думал о древней матери русских городов — Киеве? Оказывается, помнили... Оказывается, жила четыре столетия подряд эта боль в русских людях — и в князьях, и в простых пахарях... И вот пришёл великий день. Несколько лет шли переговоры, несколько лет думали полковники и есаулы Богдана Хмельницкого, несколько лет думали бояре и дьяки в Москве, и наконец решилось — 8 января 1654 года с раннего утра забили барабаны в Переяславле, собирая народ на великий круг на рыночную площадь.
И вошёл в круг широкоплечий Богдан Хмельницкий, а с ним судьи, есаулы, писарь и все полковники казацкие, и, дождавшись, когда наступит тишина, начал читать гетман:
— Паны полковники, есаулы, сотники, всё Войско Запорожское и все православные христиане! Ведомо вам всем, как Бог освободил нас из рук врагов, гонящих церковь Божию и озлобляющих всё христианство нашего восточного православия. Вот уже шесть лет живём мы без государя, в беспрестанных бранях и кровопролитиях с гонителями и врагами нашими, хотящими искоренить церковь Божию, дабы имя русское не помяну лось в земле нашей. Это уже очень нам всем наскучило, и видим, что нельзя нам больше жить без царя. Для этого собрали мы Раду, явную всему народу, чтобы вы с нами выбрали себе государя из четырёх, кого хотите.
Первый — царь турецкий, который много раз через послов своих призывал нас под свою власть...
Второй — хан крымский.
Третий — король польский, который, если захотим, и теперь нас ещё в прежнюю ласку принять может...
Четвёртый есть православный Великой России государь, царь и великий князь Алексей Михайлович, всея Руси самодержец восточный, которого мы уже шесть лет беспрестанными моленьями нашими себе просим. Того, которого хотите, выбирайте!
Царь турецкий — басурман. Всем вам известно, как братья наши, православные христиане, греки, беду терпят и в каком живут от безбожных утеснении. Крымский хан — тоже басурман, которого мы, по нужде в дружбу принявши, нестерпимые беды испытали! Об утеснениях от польских панов нечего и говорить: сами знаете, что жида и пса лучше, нежели брата нашего, паны почитали. А православный христианский великий государь, царь восточный, единого с нами благочестия, греческого закона, единого исповедания — едино мы тело церковное с православием Великой России, главу имея Иисуса Христа.
Этот великий государь, царь христианский, сжалившись над нестерпимым озлоблением Православной Церкви в нашей Малой России, шести летних наших молений беспрестанных не презревши, теперь милостивое своё сердце к нам склонивши, своих великих людей к нам с царскою милостию своею прислать изволил...»
Заканчивая свою речь, обвёл гетман своими чёрными, чуть раскосыми глазами собравшихся. Великое множество людей слушало его. Не только рыночная площадь была народом забита, но и ближние улицы. Везде, куда ни взгляни, народ. От толпищи снега не видно белого, словно и зимы не стало.
И сказал, возвышая голос, Богдан Хмельницкий:
— Если же кто с нами не согласен, то куда хочет иди — вольная дорога!
Мгновение, другое длилось молчание. Чёрная разлилась тишина... Щипал уши морозец. И вот, словно белым облаком, окуталась в едином выходе человечья масса...
— Во́лим под царя восточного, православного! Лучше в своей вере умереть, нежели ненавистникам Христовым достаться!
Отлетело в высоту облако белое. Истаяло в голубизне неба. И тихо стало. Так тихо, что слышно было, как скрипит снег под ногами переяславского полковника Тетери, идущего по кругу.