Таким и встал перед дрожащим от ярости воеводой.
— Поп ты или распоп?! — вскричал тот.
— Аз есмь Аввакум, протопоп! — ответил. — Говори, какое тебе дело до меня?
Слова не мог выдавить Пашков. Зарычал, аки зверь, и набросился на Аввакума. Сбил с ног. Уже лежачего по спине чеканом ударил. Только тогда и опомнился. Непристойно воеводе ярость свою показывать...
— В кнуты его возьмите! — крикнул.
Кривой Василий, которому Пашков, дожидаясь Аввакума, и на здоровый глаз фонарь повесить успел, палачу пособлял. Вскинул протопопа, ухватив его за руки, на спину себе. Казаки тем временем рясу содрали, ноги верёвкой стянули, и пошёл кнут гулять! Переступая с ноги на ногу кривой десятник после каждого удара, половчее Аввакума под кнут подставляя.
— Господи Иисусе Христе! — выкрикивал Аввакум после каждого удара. — Пособляй мне!
Но всё тише голос звучал. Резал кнут лоскутами кожу на спине. Мутилось от боли в голове. Семьдесят два раза Господа помянул, и всё. Язык более не поворачивался.
— Владычица! — не языком своим, а нутром, кнутом развороченным, выкрикнул Аввакум. — Да уйми ты дурака своево!
Махнул рукою Пашков, чтобы перестали бить. Кривой Василий неохотно спустил протопопа. Но не устоял на ногах Аввакум. Упал на землю.
Без чувств был, когда, заковав в железо, сволокли его в казённый дощаник, кинули там на палубе под холодным сентябрьским дождём. Долгой была эта осенняя ночь, и всё лил и лил, не стихая, холодный дождь...
Спустя пятнадцать лет, сидя в пустозерской яме, вспомнится протопопу Аввакуму эта ночь...
«Как били, так не больно было с молитвою тою; а лежа, на ум взбрело: «За что Ты, Сыне Божий, попустил меня ему таково больно убить тому? Я веть за вдовы Твои стал! Кто даст судию между мною и Тобою?..» Бытто доброй человек — другой фарисей с говённой рожею, — со Владыкою судитца захотел. Аще Иов и говорил так, да он праведен, непорочен, а се и Писания не разумел... А я первое — грешен, второе — на законе почиваю и Писанием отвсюду подкрепляем, а на такое безумие пришёл! Увы мне! Как дощеник-от в воду ту не погряз со мною? Стало у меня в те поры кости те щемить и жилы те тянуть, и сердце зашлось, да и умирать стал. Воды мне в рот плеснули, так вздохнул да покаялся перед Владыкою, и Господь-Свет милостив: не поминает наших беззакониях первых покаяния ради; и опять не стало ништо болеть».
Наутро поплыли дальше, словно и не произошло ничего. А что и произошло? Обычное дело было. Только одному удивлялись казаки, что столько кнутов Аввакум выдержал. Уже и пятьдесят ударов считались нещадным боем и назначались только отпетым злодеям и убийцам. И покрепче Аввакума мужики отдавали Богу душу после такого наказания. Двужильным оказался протопоп. Лежал под сыплющимся на него мокрым снегом и всё бормотал, бормотал слова молитвы. Иногда различали гребцы и другие речи протопопа.
— Аввакуме! — бормотал он. — Не пренемогая наказанием Господним, ниже ослабей от Него обличаем. Кого любит Бог, того и наказует. Биёт же всякого сына, его ж приемлет...
Крестились тогда казаки, по привычке складывая два перста в крестном знамении. Думали: помирает.
Но и теперь не умер Аввакум. На пороге Большой Падун, скованного в цепи, перетаскивали казаки протопопа по камням. Так, под Аввакумовы молитвы, и добрались до Братского острога.
Здесь Пашков приказал бросить Аввакума в холодную тюрьму. Слава Богу, соломы кинули. Так и лежал с гниющей спиной до самых Филиппок... Вокруг мыши бегали. Скуфьёй их Аввакум бил.
А в Москве в эти самые дни тихо умирал инок Савватий, бывший царский духовник. Как и Аввакум, как и патриарх Никон, родом с Волги был Стефан Вонифатьевич. К самому верху власти поднялся, но ни разу не прельстился ею. Всегда, в царские палаты входя, не о своих заботах докучал, а глаголал от святых книг словеса, каб царский дом во всём примером и образцом был для подданных. Об одном пёкся Стефан Вонифатьевич, каб не совратился на злое ум государя, со слезами, бывало, увещевал в Благовещенской церкви бояр, чтобы не искали мзды, а творили суд правый.
Чего достиг он слезами своими и негордым учением, о том Богу судить. Всё, что мог совершить, сделал в своей жизни Савватий и теперь умирал.
Уже когда причастили его Святых Таин, вдруг показалось старцу, будто голос Аввакума слышит.
Улыбаясь, открыл глаза инок. Вот радость-то! Нешто и с Аввакумушкой Господь сподобит проститься? Но никого не было в келье. Поняв ошибку, смиренно закрыл глаза Савватий и снова услышал:
— Кого любит Бог, того и наказует. Биет же всякого сына, его ж приемлет. Аще наказание терпите, тогда яко сыном обретается вам Бог. Аще ли без наказания приобщаетеся Ему, то выблядки, а не сынове есте...
Хотел улыбнуться инок Савватий, узнавая Аввакумов голос, да не стало уже сил. Только прошептал едва слышно: «Господи, помилуй!» — и отлетела ко Господу чистая душа...
11 ноября скончался бывший царский духовник инок Савватий. А через четыре дня — не его ли моление долетело до далёкого, засыпанного глубоким снегом острога на Ангаре? — Пашков приказал выпустить из тюрьмы протопопа. Так и не повинился перед ним Аввакум. Видно, не в чем ему перед воеводой виниться было...
Старец Григорий, в котором — так изменил его спадающий на лицо монашеский клобук! — уже редко кто узнавал протопопа Казанской церкви Ивана Неронова, все эти недели неотлучно находился в Зосимо-Савватиевском монастыре у Красного холма. Своею рукой закрыл глаза иноку Савватию, другу своему старинному. Отслужил панихиды положенные, вволю поплакал за молитвами об успокоении новопреставленного раба Божия, а после сорокового дня собираться стал.
— Куды пойдёшь-то, старче? — спрашивали у него.
— Туды, куда путь указан... — отвечал Григорий. — В той путь, который самому, видно, до конца пройти надо.
Помолился с братией, и в первых числах января сошёл с монастыря.
6
Не далёк путь от патриарших палат до Успенской церкви, но каждый раз одевался Никон, будто в Сибирь собирался. Собольи чулки келейник на ноги патриарху натягивал, в тёплое нательное бельё патриарха облачал. Сверху — портища драгоценные, дорогими мехами утеплённые, потом — одежды патриаршие. Но всё едино — и облачённый так, мёрз Никон. И не только на улице, но и у себя, в жарко натопленной келье.
Вот и сегодня, стеснённый от многих одежд, сжимая в руке двурогий сандаловый посох, усыпанный драгоценными камнями, с выпирающей вперёд из-за белых закрылий клобука густо-чёрной бородой, поднимался Никон к обедне в Успенскую церковь, когда путь ему заступил невзрачный монах.
— Кто таков? — грозно нахмурил брови Никон.
— Аз есмь тот, которого ты ищешь повсюду! — безбоязненно отвечал монах. — Казанский протопоп Иоанн, а в иночестве — старец Григорий!
Только сейчас узнал Никон монаха.
Замер, прислушиваясь, как нарастает гнев. Столько времени, сбиваясь с ног, искали повсюду патриаршие слуги дерзкого мятежника, столько злобной клеветы успел наговорить, и теперь — такая наглость! — стоял перед ним как ни в чём не бывало.
Уже поднял патриарх руку, чтобы указать схватить дерзкого ослушника, но тут глаза его увидел. Не Ивана Неронова глаза смотрели на патриарха, а глаза святого Елеазара.
И упала бессильно рука.
— Жди меня, пока литургию служить буду! — сказал патриарх. — Говоря будет!
И, зашумев дорогими одеждами, прошёл мимо старца Григория в храм.
После литургии зван был старец Григорий в патриаршую Крестовую палату. Пять годов уже не был он тут. Изменилась Крестовая. Богаче всё стало, пышнее. Больше драгоценных камней сверкало на окладах икон, деревянные скамейки дорогими мантиями прикрыты были.
Но так же, как и пять лет назад, стоял за широкими, затянутыми слюдой окнами Успенский собор. Всё так же сияли на солнце морозного дня его купола.
Кроме патриарха, никого не было в Крестовой. Келейник Шушера, пропустив Неронова, притворил за ним дверь.
— Что, старче? — раздался голос Никона. — Набегался?
С печалью смотрел на него Неронов, и патриарху снова показалось, что это святой Елеазар глядит на него. Встал он с патриаршего кресла. Остановился у окна.
— Давно уже спросить тебя хочу, отче! — сказал, глядя на храмы на Соборной площади. — Куда убежать можно? Где спрятаться? Пошто же и жить, если от Церкви убегаешь?
Много у меня о том думано, святейший, было, — ответил Неронов. — Молюся, и всё время мысль из ума нейдёт: кто есмь аз, окаянный? Пошто раздор творю? Вселенские патриархи новое знамение крестное одобряют, чего же аз-то, грешный, против рожна иду?
— Добро, коли так... — вздохнул Никон. — Давно уже пора бросить глупость свою нянчить. Давно пора покориться Церкви святой. Нешто не видите, что все — и греки, и албанцы, и сербы, даже ляхи и римляне, и те тоже давно уже тремя пальцами крестятся. Признаешь теперь троеперстие?
— Признаю... — сказал Неронов. — Но тебе скажу... Что ты затевал один, то дело некрепко. Будет после тебя другой патриарх, и всё твоё дело переделывать будет. Иная тебе честь тогда будет, владыко!
Закрыл глаза Никон, прислушиваясь, не вспыхнет ли гнев. Дерзко сказал Неронов. Давно уже никто не осмеливался так говорить в Крестовой палате. Но и сейчас не вскипал гнев. Пытаясь разжечь его, припомнил Никон, как пророчествовал Неронов в Вологде насчёт его, патриарха, будущего, но как-то равнодушно вспомнил, словно не о нём толковал Неронов в Вологде... Вздохнул.
— Про честь будущую не ведаю, старче... — сказал, — каждому та честь будет, которую заслужил. А вот переделывать? Нет, старче... Силы не достанет у преемников моих, каб назад переделать.
И уселся в своё кресло.
— Ступай на Троицкое подворье, старче, — сказал. — Я велю сказать, что ты не под начал им послан и чтобы келью тебе добрую дали и нужды тебе ни в чём не было. А куда ходить станешь и кто приходить к тебе будет и в день или нощь, каб не призирали за тобой.
— Спаси Господи, владыко... — поклонился Неронов. — И ещё дозволь просьбу сказать... В Игнатьевом монастыре у нас попа нет. Благослови мне служить...