— Благословляю... — сказал Никон. — Ещё хочешь попросить что?
— Святейший... Не столько много годов жить осталось. Дозволь уж мне по старым служебникам службу вести...
Снова замер Никон. Сдвинулись брови под белым клобуком. Предгрозовою хмуростью обложило лицо. Сгущалась темнота. Нарастал, нарастал, поднимаясь изнутри, холод. И тут внезапная мысль прорезала сгущающуюся хмурость. Как-то озаренно подумал патриарх, что совсем не случайно послан к нему протопоп Неронов, что встреча с ним и есть то, чего, не понимая и не осознавая, так мучительно ждал и искал он последние месяцы.
Неронов видел, как посветлело вдруг лицо патриарха.
— Ты сказал, старче, что раздор не хочешь творить со вселенскими патриархами... — проговорил Никон. — Добрую мысль тебе Господь вложил в разум. От себя же открою то, что не каждый патриарх ведает. И старые, и новые служебники наши одинаково добры, старче. Служи, по которому восхощешь...
И внимательно посмотрел в глаза Неронову, пытаясь увидеть, понял ли тот. Неронов понял, что сказал патриарх, и чего не сказал — тоже понял. Кивнул.
Скоро старец Григорий был торжественно возвращён в лоно Церкви. Патриарх за радость мира устроил трапезу, на которой посадил Неронова выше всех московских протопопов.
Ещё приказал он в присутствии Неронова в Успенском соборе не троить, как предписывал новый служебник, а двоить аллилую. Дивно было многим это распоряжение. Ещё дивнее было, что, получив это распоряжение, все облегчение почувствовали. Словно тяжесть стала спадать...
7
Молод был государь Алексей Михайлович. Третий десяток лет на исходе, а всё равно всё не вовремя... Сейчас бы сердце своё победами ратными тешить, только закончилось уже время побед... Теперь надобно учиться поражения сносить, чтобы ещё большей бедой не обернулись, теперь надо думать, где средства сыскать для долгой войны, — тем заниматься надо, к чему не лежит молодое сердце. Всё слишком рано для Алексея Михайловича наступало. Когда ещё не готов был к этому...
Ведомо было государю, что для каждого времени, для каждого дела новые люди требуются. Великие цари так и поступали. На опустевшие места других возвышали. Алексею Михайловичу тоже бы так поступить, да только не научился пока, не обвык ещё сподвижников менять.
Да и кого менять-то? Доносили Алексею Михайловичу, что нечистые дела с новыми медными деньгами творятся, что тесть его своей меди на монетный двор привёз и приказал для себя денег наделать — страшное дело на Милославского доводили. Что же? Деду детей своих руки отсечь теперь? Встречаясь с тестем, глаза отводил, не поворачивался язык обвинить в воровстве...
Только молиться и оставалось.
— Господи! — взывал он в своей Крестовой палатке. — По милости Твоей аз истинным царём христианским нарицаюсь... А по делам своим злым и мерзким не токмо в цари, но и в псы недостоин!
Легче на душе становилось, когда молился. Но только отворачивался от икон — и снова со всех сторон дела. Шведы воевать пошли. Псково-Печерский монастырь в осаду взяли. На Украине неспокойно было, вопреки договору пересылался гетман Богдан Хмельницкий и со шведским королём, и с крымским ханом, и с владетелем молдавским, злонамеренно рушил все планы московские...
«Турецкий султан собирается на Украйну в союзе с королём польским и императором Фердинандом... — писал он царю. — Хан крымский тоже готов со всеми ордами, только не знаем, где хочет ударить. Всё это делается по научению ляцкому, потому что ляхи искони извыкли прелестями своими разные монархии губить... И теперь ни о чём больше не помышляют, как только о разорении православия...»
Хитрил, хитрил гетман. Не столько поляков опасался, сколько Москвы, чинил всякие препятствия, не давал посадить стрельцов в Киеве.
Серебряная чернильница стояла на столе государя. Песочница тоже была серебряной. А перо — лебяжьим. Писал указы государь своим послам и воеводам на Украине. Слова тяжёлые были. Рвали пером бумагу...
С Никоном Алексей Михайлович, вернувшись из неудачного похода в Ливонию, редко виделся. Ещё не стихла в сердце боль от утраты святого Елеазара, молитвам которого своим рождением — да только ли рождением? — Алексей Михайлович обязан был, а тут в Москве ещё одна страшная новость. Стефан Вонифатьевич, духовник его возлюбленный, отошёл ко Господу... Страшно Алексею Михайловичу стало. Не умел он друзей терять, и вот — такие люди уходят!
И хотя и не любил шепотников Алексей Михайлович, но на Никона со всех сторон говорили. И Стрешневы, приходившиеся государю роднёй по матери, и Милославские, родственники жены, и сама супруга, царица Мария Ильинична, и воспитатель Борис Иванович Морозов, и Одоевский, и Долгорукий, и Трубецкой, и Салтыков... Столько народу укоряло святейшего, что задумаешься, всё ли правильно он творит... Со всеми боярами патриарх перессорился. Ладно бы церковные дела устроены были, так ведь тоже смута среди паствы... Поговаривают, что в народе кое-кто уже антихристом святейшего величает... Говорунов этих с жесточью унимать требуется, а всё едино — есть в разговорах этих и Никона вина. Случайно ли и святой Елеазар с Никоном ужиться не смог, и Стефан Вонифатьевич покойный тоже не больно-то последние годы с патриархом ладил.
Не наговоры боярские, а праведники великие между царём и патриархом встали. Как святому Елеазару, порой хотелось Алексею Михайловичу: «Видеть тебя, Никон, не могу!» — сказать, но сдерживался. Спешил отойти от патриарха или отвернуться... Слава Богу, последнее время не часто встречаться доводилось. Новая забота увлекла Никона: решил на Истре Новый Иерусалим выстроить. Пропадал там неделями... Бояре сказывали, что вместе с каменщиками кирпичи кладёт, до того не терпится...
И зима худая стояла. Когда приехал в Москву, мороз был, но ночью 29 января ветер поднялся, принёс оттепель. Снег шёл две недели и тут же таял... 12 февраля вроде снова стало морозить, да надолго ли? Через пять дней опять потеплело. По утрам влажно чернели в тумане стены домов... Так и заладило — то дождь с мокрым снегом, то мороз... Последний мороз в середине мая был. Какой тут хлеб вырастет? Опять голоду быть...
8
Перемену в государе Никон почувствовал сразу. Вот ведь тоже напасть! Нет бы Алексею свет Михайловичу покаяться пастырю своему в мыслях нечестивых, так вместо этого таиться стал государь. В глаза и не посмотрит прямо, всё отвернуться норовит. Эко нашло на него! Ну, ништо! Пускай маленько без Никона поживёт, глядишь, скорее одумается...
Сильно Никон на Алексея Михайловича обиделся. Встреч не искал с ним — напротив, сам старался уклониться, чтобы не подумали, что патриарх перед царём заискивает.
Текущие вопросы Никон сам решал. Указные памяти и приказы посылал, дела важные из приказов на себя брал — вершил свой, Великого государя Никона, суд и расправу.
Много времени строительство Воскресенского монастыря занимало. Прямо на глазах, как чудо Божие, вырастал на высоком берегу Истры Новый Иерусалим. Воскресенский храм строили по планам Гроба Господня, привезённым Арсением Сухановым из Иерусалима. Ещё быстрее росла Голгофская церковь, и уже готов был скит, который Никон строил для самого себя.
В этом скиту и жил патриарх, удаляясь из Москвы. Завораживала быстрота стройки. С каждым днём — сердцем это чувствовал Никон — усиливалось сходство подмосковного пейзажа с палестинской землёй... Словно не руками строителей и каменщиков, а самой волей Господней переносился сюда, на берега Истры, древний Иерусалим...
А как сладко было молиться в отходной пустыньке, поставленной в ста пятидесяти саженях от монастырской стены, на самом краю Истринской кручи. Только в молитве и чувствовалось по-настоящему, что воздвигается тут...
И иногда сливалась молитва с мечтаниями сердечными, начинало казаться, будто молится и государь рядом, и старец Григорий Неронов, и Стефан Вонифатьевич, и святой Елеазар. Творится соборная молитва, и все народы православные молятся вместе с ними, и расцветает, преображается, как этот истринский берег, вся православная земля.
И когда, опомнившись, вспоминал Никон, что не свидеться будет уже в этом мире ни со Стефаном Вонифатьевичем, ни со старцем Елеазаром, щемило сердце от неизбывной печали.
В Москве Никон частенько звал теперь к себе старца Григория. Полюбилось Никону беседовать с ним. Хотя какие уж это беседы были: только входил Неронов в Крестовую палату и сразу ругаться начинал:
— Кая тебе честь, владыко святый, что всякому еси страшен? Про тебя глаголют уже, что не ведают, кто ты есть — зверь ли лютый, лев, или медведь, или волк... От тебя всем страх, и твои посланники, паче царёвых, страшны. Не знаю, который образ или звание приял еси. Святительское дело — Христову смирению подражати и Его, Пречестного Владыки нашего, святой кротости... Добро было бы тебе, святитель, подражать кроткому учителю нашему Спасу Христу, а не гордостью и мучением сан держать. Смирен убо сердцем Христос, учитель наш, а ты добре сердит!
— Полно, старец Григорий... — говорил Никон. — Прости, не могу терпеть болей.
— Вот оно-то и есть! — горестно вздыхал Неронов. — Христос первый пострадал за нас, и Образ Свой нам оставил, чтобы мы последовали Его святым стопам, чтобы терпели, как Он. А за тебя, владыко святый, кто терпеть будет?
— Полно уж палить меня! — говорил патриарх. — Дело говори.
— Разреши, святитель, людей страждущих. Меня ради, муками их обложил, с детьми разлучил и рыдати и плаката устроил.
— Скажу, каб всех выпустили... — отвечал Никон, с усилием смиряя себя и в смирении этом ощущая сладость.
— А будет ли, святитель, мученикам тем воздаяние?
— Изволь, старец, зови их с нами хлеба ясти...
— Да где их, бедных, собрать? — вздыхал Неронов. — Оне от тебя ради ушодчи...
Такие вот говори в Крестовой палате шли. Старец Григорий требовал, а патриарх Никон, смиряя себя, слушал его, но дело двигалось, возвращались в лоно Церкви заблудшие овцы.