Аввакумов костер — страница 26 из 62

Всхлипнув, Никон закончил своё слово. Приставил к Владимирской иконе Богоматери свой посох и дрожащими руками начал стягивать патриаршее облачение. Ещё не видели такого стены Успенского собора...

Мало кто из собравшихся сочувствовал церковным преобразованиям. Многие здесь втайне радовались охлаждению государя к Никону! Но забылись недовольства, никакого злорадства не было сейчас! Не укладывалось в голове услышанное...

— Как он сказал-то? — спрашивали все друг у друга.

— Да, кажись, если, дескать, помыслю быть патриархом, то буду анафема...

— Так и сказал?!

— Так!

— Да полно врать-то, не говорил такого!

И вот высоко поднялся над этим шумом всхлипывающий бабий вскрик:

— А нас-то кому, сирых-то, оставляешь?!

И сразу смолкли все голоса, и ясно прозвучал в тишине ответ Никона:

— Кого вам Бог даст и Пресвятая Богородица изволит...

Мёртвая тишина стояла. И пропали, будто в воду ушли, слова. И ещё тише стало.

— Да где же мешок-то! — истерически выкрикнул Никон. — Калинин, пёс, чего ты застрял там?!

Торопливо выбежал из ризницы с мешком, в который было упрятано простое монашеское платье, плачущий Калинин.

И тотчас зашумела церковь. Толпа сдвинулась, схватила дьяка, отняла мешок. Как-то бестолково всё шло, не так, как представлял себе Никон. Уже расхотелось ему переоблачаться в монашеское платье на глазах прихожан. Он вздохнул и ушёл в ризницу..

В ризнице надел мантию с источниками и чёрный клобук. Поискал подходящий посох, но все посохи были святительские... Махнул рукой и вышел из ризницы.

В чёрном клобуке не сразу узнали его, и, обходя толпящихся у амвона людей, вдоль стены пошёл Никон к выходу. Но остановился. Прямо на его пути, у столпа, расписанного изображениями святых и мучеников, как будто оттуда и сошедший, стоял, опираясь на посох, Неронов. Не плакал старец Григорий, но в глазах такая печаль стояла, какая, должно быть, только у пророков и бывает, когда видят они сбывшимися свои пророчества. Страшно было смотреть в эти глаза Никону.

И не он, а кто-то другой, незнакомый, искривил в невесёлой усмешке губы. Не он, а другой кто-то сказал голосом Никона:

— Не жалеешь, старче, что помирился со мной?

И отшатнулся — с такой болью, таким состраданием взглянул на него Неронов.

— Я не с тобой мирился, владыко... С нашей Святой Церковью... — словно ударив, сказал старец Григорий. Не Никона ударил. Того, кто губы патриарха в злой усмешке кривил.

— Дай палку свою... — попросил Никон. — Калинин, пёс, позабыл принести. А я на ногах не стою...

— Возьми, коли подходящ будет...

Оперся на нероновский суковатый посох Никон, вроде твёрже стоять стало. И в самое время. Уже разглядели его.

— Не пустим без государева указа! — кричали, загородив двери.

— Не хотим соучастниками быть!

— Не пускайте его!

— Все! Все останутся!

После долгих криков выпустили всё-таки Крутицкого митрополита Питирима, наказав идти к государю рассказать о случившемся.


— Точно сплю с открытыми глазами и всё это вижу во сне!..

Эти слова государя сразу расползлись по Успенской церкви, едва только вернулся сюда Питирим с боярином Трубецким. Их повторяли снова и снова, так верно сказано было государем. Страшный нелепый сон, который не мог быть явью, вершился сейчас в святом соборе.

Оттуда, из сна, доносились голоса Никона и Алексея Никитича Трубецкого.

— Пошто не благословляешь меня, владыко? — спрашивал подошедший под благословение князь.

— Прошло моё благословение, Алексей Никитич! Недостоин я быть в патриархах.

— Пошто недостоин? Што ты сотворил? — простодушно удивлялся Трубецкой. Он и в самом деле мало что понимал. Последние годы жизни князь редко с войны в Москву отлучался.

— Если тебе надобно... — отвечал Никон. — Сейчас и начну тебе каяться... Будешь исповедь принимать?

— Ну, это, владыко, не моё дело... — смутился князь. — Скажи только, зачем престол оставляешь? Великий государь наш тебя жалует и рад тебе!

— Отнеси это государю... — отвечал Никон, подавая своё письмо. — Тут всё сказано.

Трубецкой ушёл во дворец. Снова ждали. Стояли молча, глядя на опирающегося на суковатую палку патриарха, и не могли проснуться.

Алексей Никитич, слава Богу, скоро вернулся.

Возвратил Никону письмо и объявил именем царским, чтобы патриаршества Никон не оставлял.

— Нет, я слова своего не переменю! — отвечал Никон. — Дано у меня обещание патриархом не быть!

И поклонившись Трубецкому, вышел из церкви.

Но в карете ему не удалось уехать. Выпрягли лошадей. Никон не стал спорить. Опираясь на посох, побрёл пешком через Кремль к Спасским воротам. Попадать ему не так уж и близко было. Через Красную площадь идти, потом по Ильинке... На подворье Воскресенского Ново-Иерусалимского монастыря шёл Никон. С непривычки тяжёлый путь. Хорошо, что палку у Неронова выпросил... Скользко идти-то после дождя... Сильная гроза над Москвой прошумела...

Глава пятая

1


мирали и рождались люди... Длилась и не кончалась война... Менялись после смерти Богдана Хмельницкого гетманы на Украине. То к России тянулись, то снова смотрели на Польшу... Перемирие заключили со Швецией, пытаясь удержать взятые в Прибалтике города, но не удержали ничего. В самой стране голод стоял, цены росли немыслимо... Тут ещё Никон скандал учинил: уехал в Воскресенский монастырь, и не понять стало — есть патриарх на Руси или нет. Царевна Софья родилась... Приказ Тайных дел учредили...

Большие и малые события происходили. И не катилась вперёд, как в прежние годы, колесница русской истории, а словно завязнув, то двигалась немного вперёд, то снова назад откатывалась.

И все эти годы медленно продвигалась вглубь Забайкалья экспедиция Пашкова... Не шибко сладко в Енисейске жилось. Тяжело было, пока по Ангаре поднимались. Но сейчас райскою местностью те края казались — такой ад настал.

Погонял Пашков, торопясь пройти приток Селенги — Хилку. Не такое длинное лето здесь. Встанет река, и всё на себе тащить придётся. Всех в бечеву впряг воевода. Никого не жалел. Аввакум тоже лямку тянул. Целое лето мучились. Поесть некогда было, не то что выспаться. Не выдерживали люди бешеной гонки. У самого Аввакума и ноги, и живот посинели...


Страшная река Хилка... Никакой даже малой промашки не простит человеку. Чуть замешкался Аввакум, причаливая барку, а оторвало её течением, понесло вниз. Слава Богу, Настасья Марковна с детьми на берегу осталась, только с кормщиком на барке Аввакум был. Закрутило на течении судно, перекинуло набок, вверх дном поставило...

— Владычица, помоги! Упование, не утопи! — кричал не своим голосом протопоп, цепляясь за крутящуюся баржу.

Версту так несло, пока не перехватили барку с отставших судов. Припасы — муку, соль какая была — всё размыло до крохи. Разорение полное. Люди добрые оставшиеся вещи вытащили из барки, поразвесили на кустах для просушки шубы атласные и тафтяные, платья, которые в чемоданы да сумки упакованы были.

Только и просушить толком не удалось. Налетел Пашков.

— Ты что, распоп?! — кричал он. — На смех над собой такое делаешь?! Куда смотрел? Кнута захотел снова?!

Заставил сырые вещи собрать и погрузить на барку. Спешить нужно было. Зима на носу, а дороги ещё столько не пройдено.

Так на последнем изнеможении, подгоняемые кнутом и криками Пашкова, добрались до Иргень-озера.

А дальше — зимний волок. Тут уж совсем худо стало. Детишки, бабы, имущество какое ни есть — дело десятое. Все здоровые казаки в государеву казну впряжены. Свинец, порох тащить надо, железо разное. Такие, как горемыка-протопоп, сами о себе должны были заботиться. Хочешь — имущество волочи, хочешь — детишек на закорки сажай. Смастерил Аввакум нарту и поволокся. Два месяца шли, пока на Иногду вышли.

Только и на Иногде не отдых ждал, а снова работа нечеловечески тяжкая. Рубили лес, чтобы острог ставить. Брёвна на лёд вытаскивали, вязали в плоты.

И опять никому снисхождения не делал Пашков. Всех в лес гнал. Неделями теперь Настасья Марковна протопопа не видела. Но и лесную работу выдержал Аввакум.

— Привык маленько... — рассказывал он, вернувшись в острожек. — Нарты ли волоку или дрова в лесу секу, а сам вечерню, заутреню или часы — что получится — говорю. А если на людях да не по мне товарищи, если правила моево не любят, так я, отступя от людей, коротенько, всё одно своё сделаю, побьюсь головой о землю-то... А иной раз и заплачется. Да так и обедаю. А коли по мне люди, дак я на сошки складень поставлю и говорю правильце. Иные со мной молятся, иные кашку варят. А в санях едучи, в воскресенье, и всю церковную службу пою. А в рядовые дни то же самое — пою. Иногда и тяжело совсем, а всё равно хоть немножко да поворчу.

Плакала Настасья Марковна, глядя на вернувшегося из леса мужа. Плакал Аввакум, слушая, как бедовала без него семья. Шубы, одежды многие изгнили совсем после потопления, толком-то и не успели просушить. А еда какая? Тоже потонуло всё. Без Аввакума совсем оголодала семья.

— Однорядку-то, за которую двадцать пять рублей в Москве плачено было, продала ведь, Петрович, я... — повинилась Настасья Марковна.

— Дак и добро сделала, что продала. Хорошо хоть покупатели сыскались.

— Пашковские бабы взяли... Четыре мешка ржи всего дали... А она ведь как новая была, Петрович!

И заплакала Настасья Марковна.

— Вот дура-то ты, баба! — сказал Аввакум. — Дак тебе ж её в Москву свозить нужно было. Там, понятное дело, несколько возов хлеба выручила бы. Сюда привезла бы, может, десяток таких шуб купила бы... Ох, глупая ты, Настасья Марковна. Да ведь Богу молиться надо. Другие и столько не дали бы...

— А тоже верно... — согласилась Марковна. — Долго ли ещё муки сея, протопоп, терпеть будем?

— Не знаю, Марковна... — вздохнул Аввакум. — Верно, до самые до смерти...

Страшные слова сказал. Можно было и не говорить их. Пожать плечами можно было, сказать, что скоро наладится всё. Обживутся, дескать, на новом месте. Много чего можно сказать было, только не умел протопоп врать. Никогда никого не обманывал. Чего же тут, на самом краю земли, обычай менять?